– Здесь есть барак, где за колючей проволокой живут осужденные на лагерь. Те, конечно, все время под конвоем. Нас иногда прикомандировывают к ним, когда ходим за зону; иногда работаем отдельно, а бывают дни, когда вовсе не работаем. Большинство высланных здесь хуторяне, осужденные за кулачество. Есть и интеллигенция. Я подружился с одним евреем – интересный человек! Собой непривлекателен: неопрятный, бородатый, с крючковатыми носом… но удивительно одухотворенный и умный. По образованию; он философ, ученик Лосского, поклонник Канта. В последнее время работал педагогом. Что другого оставалось делать в советское время? Сюда попал за то, что на предательский вопрос одного десятиклассника: "Есть ли Бог?" – ответил: "Да, дети, есть!" А было это при всем классе. Рассмотрели как религиозную пропаганду. В обычное время Яков Семенович молчалив, но в беседе на задушевную тему язык у него развязывается, и он начинает говорить гениальные вещи из области философии, метафизики и других высоких материй. Он не сионист и еврейскую религию критикует безжалостно, скорее он – антропософ. Я иногда боюсь перебить его вопросом, – так захватывающе интересны его сентенции. Я его тебе продемонстрирую. Жаль его: одинок, стар, заброшен, для себя ничего сделать не умеет; у него болят ноги, и на всех переходах он плетется позади всех, через силу; слышала бы ты, какими словечками угощают его конвойные! Я еще симпатизирую одному юноше: славное открытое лицо, совсем простой, но чувствуется одаренность – играет на баяне по слуху деревенские песни. И голос прекрасный. Зовут его Родион Ильин. Взят, знаешь, за что? Отбывал он службу в царской армии, а когда вернулся, дом свой нашел снесенным, а отец оказался в заточении. Они – хуторяне. Он возмутился и давай кричать: "Мерзавцы вы с вашими советами! При царе таких дел не водилось, чтобы нарочно разорять крестьян!" Кричал, кричал, ну и попал сюда. Еще совсем юный – двадцать два года; приятно, что в нем хамства нет: невежественный, но не испорченный, и застенчивость еще сохранилась. Он у меня почти каждый вечер. По вечерам мы с ним часто концертируем в избе-читальне, которая здесь заменяет и клуб, и филармонию. Он имеет колоссальный успех, и должен тебе признаться, совершенно затмевает меня. Скрипка моя не выдерживает конкуренции с его баяном. Знаешь, Нина, ведь я раз был пьян: с тоски, не удивляйся. Нашло с отчаяния и распили втроем: Яков Семенович, Родин и я. Шел от Яши домой и не мог отыскать дорогу, вроде каленника из Майской ночи. Чуть не заночевал в канаве, это я то!
– Сергей, ты не вздумай опускаться!
– Не бойся, больше это не повторится. Есть черта, которой я не перейду. Ты, однако, устала, у тебя закрываются глаза.
На следующий день Нина увидела новых друзей своего мужа: все были званы на ужин. Нина поставила на стол привезенную с собой копченую треску, напекла картошки и печенья из черемуховой муки – местное лакомство. Это примитивное угощение вызвало самый искренний восторг у несчастных клюквенцев, пробавлявшихся обычно пшенной похлебкой.
– Родион, пой! – командовал Сергей Петрович. – Он у меня с голоса все песни "Садко" выучил. Моментально перенимает все, что я ему намурлыкаю. Пой "Дубравушку" и "Дно синя моря". Вот, послушай, Нина, как у него получается.
Юноша взялся за баян.
– При Нине Александровне боязно, потому они певица ленинградская…
– Вздор! Моя Нина отлично понимает, что ты не учился. Валяй, а потом мы исполним вдвоем "Не искушай!"; я переложил это, Нина, для скрипки и баяна. Оригинальное сочетание, не правда ли?
– Голос хорош – прекрасный лирический тенор! – сказала Нина, выслушав песни "Садко". – Но я хочу услышать его теперь в его собственном репертуаре: пусть споет, что разучил сам.
– Вот мчится тройка удалая по Волге-матушке зимой, – залился ободрившийся баянист, и Нина заслушалась.
"Какой в самом деле талантливый! Немного бы поучиться и смог бы петь в опере", – думала она, не спуская глаз с открытого симпатичного лица.
Играли на скрипке и на баяне, вместе и порознь; Нина пела одна и с мужчинами, и конца музыке не было.
– Ах, как рояля не хватает! – несколько раз говорил Сергей Петрович. – На рояле можно исполнить все. Ты, Родион, этого еще не понимаешь. Господа или товарищи! Как вас назвать, не знаю! Поймите, Нина, пойми: нас могли загнать в сибирскую тайгу, но никто не свете не властен оподлить наш дух! Я топором работаю и все равно я тот же! Я пришел сюда и в этой избенке на краю тайги звучит скрипка и баянист поет Римского-Корсакова! И куда бы нас не загнали, мы всюду за собой понесем зажженные светочи. Не в этом ли высокая задача русской интеллигенции в тяжелые для нее годины? Не знаю, впрочем, для кого я произношу этот спич: Яков Семенович задремал, а Родион не понял… Для дам только!
Художница сидела на стуле, обхватив обеими руками колени.
– Вчера, когда я опять до одурения дергала лен, я опять обдумывала свою картину; вы знаете, Нина Александровна, я задумала пастель, которую назову "Русь советская и Русь праведная"! Будут два лика, составляющие как бы два аспекта одного лица: лицо Медузы и лицо русской девушки в боярском кокошнике – прекрасное лицо, в ореоле святости, с глазами мученицы. Конечно, до поры до времени картина эта останется стоять лицом к стене в моей мастерской, но когда-нибудь… когда-нибудь… вы меня понимаете? – она опасливо покосилась на Родиона. – И это будет моя месть за все наши разбитые жизни.
– Прекрасная идея, Лилия Викторовна! Только зачем месть? Месть не может быть творческим началом! Я против мести, и потом… не надо кокошника – это придает излишнюю тенденциозность, – сказал Сергей Петрович.
Родион дергал его за ватник:
– Сергей Петрович, а что такое "спич" и что такое "медуза"? Потом забудете, коли сейчас не скажете. Давеча обещали рассказать, что такое "самум", и забыли.
– Расскажу, подожди: вот когда начнутся зимние вечера с метелями и в тайгу перестанут гонять, времени у нас будет слишком много, – тогда наговоримся. А теперь – пой.
Родион тронул баян:
Есть одна хорошая
Песня у соловушки,
Песня панихидная
По моей головушке!
– Товарищ жид, дорогой вы наш, не дремлите! Вы мочите усы в вине. Товарищ врангелевец, не вешайте голову. Эх, хорошая у вас женушка, видать сразу человека, не гнушается нами и песни любит, а обличьем что твоя русалка. Очи и вовсе русалочьи. И давно вы слюбились?
– Знакомы уж три года, да вот в загс не попасть никак. Придется видно завтра коменданту кланяться, чтоб отпустил в Колпашево меня с моей русалкой.
– Э, так мы здесь, стало быть, свадьбу празднуем?!
Но Сергей Петрович, подняв руку, указал на Яшу, который вдруг зашевелился. Все притихли.
– Говорите, говорите, Яков Семенович! – и Сергей Петрович подсел к еврею. Нина с любопытством повернулась к молчаливому старику, который вдруг забормотал:
– Человечество определило себе слишком узкие границы! Надо быть слепым или безумным, чтобы одну из ступеней развития принимать за всю полноту жизни! Мы должны выявить подлинный образ человека, отыскать новое выражение! Друзья мои, восхождению нет конца. Каждому из нас дан шаг гиганта, а мы пресмыкаемся в пыли.
Сергей Петрович незаметно тормошил руку Нины:
– Слышала? Поразительный полет мысли? Слышала?
Но Родиону непонятное бормотание старика показалось скучным.
– Товарищ Яша! Да вы бы лучше поздравили Сергея Петровича и Нину Александровну: они у нас заневестились, в загс собираются…
Старик повернулся было к молодой паре, но, по-видимому, никак не мог отрешиться от своих мыслей и вновь перенестись на Реальное, он опять пробормотал:
– Поручено каждому найти путь к лучшей сфере, но вздыхает вечные времена душа мужчины о нежной женственности.