Ирина Головкина (Римская - Корсакова) Лебединая песнь стр 31.

Шрифт
Фон

– Да, вам здорово досталось, что и говорить! Наша матушка Россия стала для нас теперь мачехой. А все-таки, чувство к Родине, как бы теперь над ним не издевались, в нас не искоренить. Знаете, я всегда после всех молитв кладу земной поклон за Россию.

– Мне дорого это в тебе, Мика! Я убежден – будь ты постарше в те годы, и ты был бы в наших рядах. Я сделал бы из тебя храброго офицера.

– Да? Вы думаете? – лицо мальчика просияло, но вслед за этим он нахмурился. – Зачем вы так говорите! Вы искушаете меня. Ведь вы же отлично знаете, что от таких слов лопается на мне монашеская шкура, и из-под нее выходит совсем другой человек, весь во власти ваших военных предрассудков. Олег Андреевич, вы, право, посланы в нашу семью только затем, чтобы искушать меня. Стоит вам только заговорить и начать рассказывать о войне – что-то словно схватит мою душу и заноет она и больно, и сладко.

И он с чувством продекламировал:

Как весело свою провел ты младость:

Ты видел двор и роскошь Иоанна.

Ты рать Литвы при Шуйском отражал,

А я по келиям скитаюсь, бедный инок…

У Олега заблестели глаза:

– Гениально выразил Пушкин в этих словах мятежную молодую душу, – воскликнул он, – но завидовать мне все-таки не в чем, Мика. Ты знаешь в общих чертах, что мне пришлось пережить, не желай того же для себя. Могу тебя уверить, что это кажется интересным только издали. Я на обломках всего мне дорогого. Будем надеяться, что твоя жизнь сложится лучше.

– Но ваша была полна событиями, вы боролись за Россию, вы видели Двор, видели революцию, видели императора и войну… А мне мою молодость нечем будет помянуть.

– Боролся за Россию – да. А ты помнишь, чем это кончилось? С нас, офицеров, срывали погоны, нас расстреливали и убивали, нас клеймили предателями, и те, кто шли за нами в бой и видели, как мы умирали, дали себя распропагандировать и поверили, что мы враги и предатели своего народа. Это – за окопы, за битвы, за раны! Так нас отблагодарили! А теперь те из нас, которые каким-то чудом избежали расстрела, томятся в лагерях… За что? Воспоминания, говоришь ты! А я хотел бы их вырезать ножом из сердца, да не могу, они преследуют меня днем и ночью, с ними невозможно жить!

Мика, не смея пошевелиться, следил глазами, как он шагал по комнате, словно тигр, запертый в клетке.

– Ну, довольно об этом. Ты уроки уже приготовил? – подавляя волнение, спросил Олег.

– Да, – проговорил Мика, ни разу еще не видев Олега в таком возбуждении и не зная, что сказать.

– Давай, проверю задачи.

Они сели к столу, но по тому движению, каким Олег оперся виском на руку, и по выражению его остановившихся глаз Мика понял, что мысли его еще были далеко.

Глава десятая

Верь: несчастней моих молодых поколений

Нет в обширной стране.

А. Блок

"Declasse " - говорил себе Олег, – раньше я не вполне понимал значение этого слова, теперь только понимаю: выбит из жизни, выбит из привычной среды… все идет мимо". В последние дни он начал замечать, что тоска стала забирать его глубже, чем раньше. В лагере, где он был измучен непривычным физическим трудом и всегда полуголодный, где каждый его жест был под контролем грубых людей, – самообладание ни разу не изменило ему; нервная энергия поддерживала его истощавшиеся с каждым днем силы. Эту энергию вырабатывал, быть может, инстинкт самосохранения, но, так или иначе, он жил в непрерывном нервном подъеме, стараясь не заглядывать внутрь своей души, чтобы не предаться отчаянию. Теперь же, когда обстоятельства его жизни изменились так или иначе к лучшему, когда он получил минимум комфорта и отдыха и возможность располагать двумя-тремя часами свободного времени, тоска его, задавленная усилиями воли, проснулась и заговорила, словно на волю вырвалась. И вместе с ней он ощущал невероятное утомление, бессонницу и потерю сил. Он не хотел обращаться к врачу, понимая, что это была естественная реакция после чрезмерного напряжения всех сил организма, а между тем состояние это было мучительно. Приходя со службы, он бросался на диван с ощущением странной разбитости во всем теле – каждое движение стоило ему усилий, и не было желания приняться за что-нибудь: встать, заговорить, пойти куда-нибудь, да и куда бы он мог пойти? Друзей и знакомых у него теперь не было; общественные места – кинотеатры, рестораны, красные уголки – были приспособлены к вкусам и требованиям новой среды, с которой у него не было ничего общего, и которая была чужда ему и противна. Притом он чувствовал себя еще слишком истерзанным душевно для развлечений и не мог разбудить в себе интерес к кинофильму или опере, которую любил раньше. Часто, очень часто бродил он по городу и как будто не узнавал его. Улицы были насквозь чужие! Дома, силуэты, лица – все изменилось. Ни одной изящной женщины, ни одного нарядно одетого ребенка в сопровождении няньки или гувернантки. Исчезли даже породистые собаки на цепочках. Серая, озабоченная, быстро снующая толпа! Ни парадных ландо, ни рысаков с медвежьей полостью, ни белых авто, ни также извозчиков, – гремят одни грузовики и трамваи. В военных нет ни лоска, ни выправки – все в одних и тех же помятых рыжих шинелях, все с мордами лавочников, и ни один не поднесет к фуражке руку, не встанет во фрунт, не отщелкает шаг. Хорошо, что они не называют себя офицерами – один их вид слишком бы опорочил это звание! Вот Аничков дворец без караула. Вот полковой собор, но нет памятника Славы из турецких ядер. Вот Троицкая площадь, но где же маленькая старинная часовня? Вот городская ратуша, но часовни нет и здесь. В Пассаже и Гостином дворе зияют пустые окна вместо блестящих витрин… Цветочных магазинов и ресторанов нет вовсе. А вот здесь была церковь в память жертв Цусимы… Боже мой! Да ведь все стены этого храма были облицованы плитами с именами погибших моряков, висели их кресты и ордена… Разрушить самую память о такой битве – какое преступление перед Родиной! Еще одна обида.

Душа города – та, что невидимо реет над улицами и лежит, как печать на зданиях и лицах, – она уже не та. Этот город воспевали и Пушкин и Блок – ни одна из их строчек неприложима к этому пролетарскому муравейнику. И как не вяжется с этим муравейником великолепие зданий, от которых веет великим прошлым и которые так печально молчат теперь!

Вот вам особа женского пола из автомобиля высаживается. Язык не поворачивается сказать "дама": кокотка, и то много чести, шика никакого. О Боже! Да она с портфелем! И шаг деловой – вон, с какой важной миной вошла в учреждение. Бывшая кухарка, наверное, – ведь теперь каждая кухарка умеет управлять государством. А вот еще портфель – наверно, это студент нынешний, второй Вячеслав Коноплянников. А давно ли Белый в своих стихах нарисовал портрет студента: "Я выгляжу немного франтом, перчатка белая в руке…". До чего много этих "пролетариев"! Отчего их так много? Легион! Все это на бред похоже. "Где вы, грядущие гунны, что тучей нависли над миром?" Вот они. Они все здесь, а этот шум – их чугунный топот. Не зря пророчили поэты, но никто не внял им вовремя. Из заветных творений, наверное, не сохранится скоро ничего. И в самом деле, всколыхнется поле на месте тронного зала, а книги уже теперь складывают кострами – завернули же мне это подлое пшено в страницу из Евангелия. Остается появиться белому всаднику или Архангелу с трубой. Может быть, я начинаю сходить с ума? Какое-нибудь последствие ранения?

Несколько раз он заходил в церковь на углу Моховой. Его тянуло туда не потому, чтобы ему хотелось молиться, – со дна опустошенной души не подымалось молитв, но сама обстановка храма, давно знакомая и родная, казалось, одна только не изменилась за эти страшные десять лет. Она напоминала ему детство, переносила в прошлое, смягчала и успокаивала тревожные думы.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора