Ирина Головкина (Римская - Корсакова) Лебединая песнь стр 139.

Шрифт
Фон

Леля исчезла в одну минуту. Боясь скомпрометировать тех, кто ей сочувствовал, она даже не простилась с ними и мчалась почти бегом по темной улице, как мчится раненное животное в свою нору. Около двух лет усилий пропали даром, но сквозь всю горечь неудачи просачивалось еще чувство, до боли сильное, завладевшее теперь всем ее существом. Странная вещь! Говоря перед собранием о матери, именно в ту минуту, когда она произнесла "мама такая добрая и кроткая", она почувствовала, как внезапно, словно от укола шприцем, влилась в ее сердце болезненная нежность: усталое лицо Зинаиды Глебовны, ее худые щеки, покорный взгляд и всегда выбивающиеся из прически, преждевременно поседевшие, мягкие волосы – все это вдруг почувствовалось таким необычайно родным и дорогим! И дошло до маленького гордого сердца. "Бедная мамочка! Как-то примет она эту новую неудачу! Никогда никакой радости на ее долю, а тут еще я – такая всегда капризная, дерзкая!" И вдруг на нее нашел страх: а что если умрет вот сейчас, без нее мама? Умрет прежде, чем она прибежит и бросится ей на шею, чтобы сказать, как дороги ей эти морщинки, улыбка и волосы, сказать, что все злое и дерзкое бунтует только на поверхности, как пена в шампанском, что мать дорога ей, бесконечно дорога! Вчера мама была такая бледная и жаловалась на перебои в сердце. Она даже сказала: "У меня, наверно, то же, что у Натальи Павловны". Господи, будь милостив! Сохрани мне подольше маму!

И, крестясь, она взбегала через ступеньку по грязной лестнице, ругая голодных кошек, разлетающихся по сторонам.

Зинаида Глебовна, усталым, механическим движением крутившая неизменные цветы в маленькой, почти пустой комнате, вскочила при виде вбегавшей дочери.

– Ну что, моя девочка? Что? Приняли? Говори скорее!

Леля вместо ответа бросилась матери на шею и разрыдалась.

– Что с тобой, мой Стригунчик? Неужели опять отказ? Да что ж они хотят – чтобы мы с голоду умерли?

Леля, всхлипывая, стала рассказывать.

– "… папа и дедушка!" – безнадежно повторила за дочерью Зинаида Глебовна и присела на табурет, бессильно уронив руки.

– Мамочка! Не расстраивайся, родная! Я ведь тебя люблю, так люблю! Я знаю, что я дерзкая и бываю очень часто черствой. Это находит откуда-то на меня. Но ты мне дорога, очень, очень дорога! Если с тобой что-нибудь случится, я повешусь на этом крюке. Да да, так и будет! Меня и неудача эта огорчила больше всего потому, что я предвидела твое отчаяние.

Зинаида Глебовна стала гладить волосы дочери худыми шершавыми руками.

– Знаю, знаю, Стригунчик! Ты у меня хорошая! – Потом она задумалась. Казалось бы, в эту минту она должна была начать изыскивать новые способы и варианты этой отчаянной игры в кошки-мышки, но ее мысль направилась совсем в другое русло.

– Ты еще помнишь дедушку? – спросила она с грустной улыбкой.

– Да, мама. Помню, как он приезжал к нам иногда прямо из дворца, в мундире. Я должна была делать реверанс. Помню, как дедушка баловал и меня, и Асю. Помню, как в Киеве во время бомбардировок он нарочно садился к окну, чтобы подать нам пример бесстрашия. И смерть помню в этом страшном поезде, и как машинист-коммунист нарочно выбрасывает горючее, чтобы предать нас большевикам. Все помню. Дедушку положили на деревянную дверь, снятую с петель, и понесли на ней. Кто-то сказал: "Вот так мы погребаем последнего сенатора!" Помню могилу на этой маленькой станции в степи. Я в тот день потеряла своего плюшевого котика в сапогах и плакала сразу и о нем, и о дедушке.

Они помолчали.

– Там, под Симферополем, – проговорила, поднося руку ко лбу, Зинаида Глебовна, – море крестов, море… Там погребена вся русская слава. Лучше и нам было лечь там, чем остаться одним в этом враждебном круговороте.

– Ах, мама! Ты говоришь чистейший вздор! Ну к чему эти патетические фразы? – тотчас с раздражением обрушилась Леля и тут же остановилась, больно оцарапанная собственным тоном. Но Зинаида Глебовна уже слишком привыкла к нему; она счастлива была перепавшей ей лаской, но, по-видимому, даже не допускала, что Леля вовсе отстанет от этого тона…

– Ну, не буду, мой Стригунчик, не буду! Ты еще так молода. Я знаю, что тебе жить хочется. Что бы нам с тобой придумать? К кому обратиться? Я слышала, что академик Карпинский выручает очень многих из нашего круга, Горький тоже.

Но Леля упрямо тряхнула кудрями.

– Ну, нет! К Карпинскому мы пойдем, если нас из города погонят, а работу я должна получить сама. Я пойду по больницам с этой бумагой, я еще раз пойду на биржу… Я не сдамся так скоро! У меня работа будет, увидишь.

Вынутое из сумочки маленькое зеркало, которое она называла "моя валерьянка", отразило окруженное пышными локонами свежее личико, и тотчас новый строй мыслей завладел ей: зачем она бьется? Из-за чего хлопочет? Мечтает о службе как о рае небесном! С таким лицом пропадать мелкой служащей районных поликлиник? Женский инстинкт не однажды уверенно говорил ей, что этого не будет: избавитель рано или поздно явится. Странно, что к Асе он явился прежде, чем к ней, а ведь многие находят, что она красивее и, во всяком случае, интересней кузины. Надо продержаться еще совсем немного и все устроится. Она вспомнила сцену в рентгеновском кабинете: она оказалась одна с заведующим отделением, врачом-рентгенологом, фронтовым другом хирурга Муромцева. В кабинете рентгенолог этот был окружен ореолом почтения как маститый, заслуженный работник. Ей предстояло делать ответственный снимок. Несколько минут она промедлила и услышала оклик врача: "Готово все?" Она ответила на это с жалобной интонацией: "Буки не подымается", – и надула губки. Хотела бы она знать: если бы другая девушка на ее месте – ну, например, Елочка – позволила себе подобный ответ старшему в работе товарищу в деловой обстановке медицинского кабинета, какой бы получила она разнос! Но пожилой рентгенолог, подтаивавший от ее чар, тотчас с готовностью поднялся и, сам улыбаясь над собственной слабостью, перенес ее тяжелую деталь. И таких случаев было много! Она могла произносить самые неделовые и неподходящие к обстановке фразы с очаровательным детским видом и знала отлично, что ей ничего за это не будет и не только рентгенолог, даже его ассистентка, старая еврейка восхищалась ею как куклой или цветком, ласкала ее и выдвигала, и открыто притом высказывалась, что такую прелестную девушку могла породить только дворянская среда. С такой наружностью вовсе не требуется быть деловой женщиной!

"Я не должна расстраиваться и терзаться страхами, тогда я стану незаметно для себя всегда серьезной и озабоченной. Стоит только потерять беспечность и будешь выглядеть скучной и старой… Мама, дай поужинать своему Стригунчику и не будем говорить больше об этих грустных вещах!"

Глава девятнадцатая

Ребенок стал центром, вокруг которого вращалась вся жизнь в семье. Славчик бывал особенно мил, когда просыпался. Это желали видеть все, и это надо было объявить во всеуслышание:

– Бабушка! Мадам! Олег! Славчик просыпается! – вопила Ася, стоя у детской кроватки. Олег, уже собиравшийся уходить, бросался из передней обратно в спальню и спешно ловил и целовал розовую пяточку сына. Мадам вбегала из столовой в переднике, Наталья Павловна торопливо подымалась с постели и облачалась в старомодный капот, чтобы не пропустить захватывающую картину пробуждения и утреннего туалета ребенка. Славчик потягивался, закидывая ручки за голову и выпрямляя ножки; вот он приподымает животик, чтобы встать "мостиком", при этом весь сияет: этот плутишка отлично сознает, какую радость он доставляет окружающим своими гимнастическими упражнениями. Для Натальи Павловны пододвигали к кроватке ребенка стул, и она часто подолгу просиживала в глубокой задумчивости, созерцая крошечное личико правнука. Вспоминала ли она своих сыновей, искала ли сходство с родными чертами, старалась ли проникнуть в будущее ребенка – никто не был посвящен в ее думы. Личико ребенка было захватывающей книгой, над страницами которой задумывались поочередно все; оно было изменчиво как облачко: вот слегка нахмурился лобик с пушинками, обозначающими будущие брови… не рассердился ли Агунюшка? Вот широко улыбнулся беззубый ротик, похожий на ротик рыбы, и вдруг просияло все маленькое личико, а глаза с голубоватыми белками засветились такой безыскусственной и светлой радостью, что лица окружающих людей не могут не расплыться в ответную улыбку. Улыбка так же неожиданно пропала, и углы ротика опустились; трогательная, беспомощная, растерянная гримаска и жалобное "увя" или "ля"; плач становится громче, и в нем слышатся ноты отчаяния: ребенок уже ни на что не надеется и махнул рукой на всю свою жизнь.

– Что с моим Агунюшкой? Он мокренький? Или хочет на ручки к маме?

– Ася, ты опять качаешь его? Ты избалуешь ребенка. Положи сейчас же.

– Нет, бабушка, не избалую. Я лучше всех знаю, что ему надо: он хочет, чтобы мама спела ему про котика-кота. Бабушка, смотри, смотри, он улыбается!

Вечером начинались пререкания с Лелей.

– Дай его теперь мне, Ася. Ты забываешь, что я крестная. Посмотрите, как ему идет нагрудник, который я принесла. Моя мама велела передать, что придет сегодня к ванночке, и, пожалуйста, Ася, уступи маме его вытереть и одеть. Ты знаешь, как мама это любит.

Перед камином протянута веревка и на ней – неизменные пеленки, распашонки и чепчики; на рояле – погремушки. Шуман, Шопен и Шуберт забыты: Ася играет только колыбельные, подбирая "гуленьки" и "кота". Дождалась, что ее вызвали в педчасть техникума и предупредили, что она в обязательном порядке должна сдать полугодовые экзамены. По этому поводу Леля злорадствовала совершенно открыто: "Ну вот, теперь он будет мой! Теперь уж, хочешь не хочешь, а купать его и нянчить буду я!" – и Асе пришлось волей-неволей поделиться с юной крестной некоторыми из своих обязанностей.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора