- Будто мост. - Марк пробрался поближе к дереву, подхватил прибитую к берегу корабельную снасть и стал размахивать ею, как саблей. - Я Гораций, защищающий Свайный мост. - Он пролез среди торчащих корней, прошёл по гладкому стволу и повернулся лицом к армии этрусков. Под ним кипело и неистовствовало коричневое божество, хватая жадными пальцами его сандалии. - Подходи, Порсенна! Подойди и отведай римского железа, если осмелишься!
Я не двигался.
- Ну, иди же, Публий! - Марк положил свой меч. - Не порть удовольствие, здесь совершенно не опасно. - Он крутился на пятках, припадал к стволу, распевал: - Публий - девчонка! Публий - девчонка!
- А вот и нет! - закричал я.
- Гляди, он твёрдый как скала! - Марк подпрыгнул. Ствол не шелохнулся. - Тебе же не надо заходить далеко. Можешь оставаться у берега и держаться за корни.
- Нет. Это слишком опасно.
- Девчонка! Девчонка!
Я медленно двинулся вперёд. На мелководье плавала длинная прямая палка - шест, которым подпирают бобы, принесённый сюда с одной из ферм, что расположены выше по течению. Если я возьму его, подумал я, то мне совсем не придётся покидать берег.
Я вскарабкался на ствол, ухватился за корень и решительно выставил шест вперёд.
- Вот так-то лучше. Теперь давай-ка немного поживее. Устроим настоящий бой на мечах. Подходи, ты, девчонка! Сражайся!
И он всю свою силу обрушил на шест. От сокрушительного удара моя рука онемела, меня развернуло так, что я чуть не выпустил и корень и шест. Я начал реветь.
Марк засмеялся.
- И ты называешь себя воином! - насмехался он. - Мне не нужна больше ничья помощь, чтобы защищать мост от тебя, Порсенна! Девчонка, больше ты никто!
- Прекрати!
- Девчонка! Девчонка!
Я бросился на него. Сквозь слёзы я видел, как конец шеста уткнулся в середину его груди, видел, как его лицо стало сначала удивлённым, а потом испуганным, слышал всплеск, когда он плюхнулся в воду.
Я мог бы спасти его, даже тогда. Я мог бы протянуть ему шест, ведь он цеплялся за одну из свисающих веток вяза, пытаясь не дать утянуть себя торжествующим пальцам божества. Это было бы легко, так легко.
Но я не сделал этого.
Ну, говори, Вергилий. Говори.
Осторожно продвинувшись по стволу, я приставил острие шеста к его горлу, под разинутым в крике ртом, и толкнул.
Мы нашли его тело через неделю в пяти милях ниже по течению, но какое-то животное добралось до него первым, половины лица как не бывало.
5
Об этом никто не знал. И так никогда и не узнал. Вы испытываете отвращение. Как он осмелился искать нашего сочувствия, этот убийца, этот исповедующийся братоубийца? Как он посмел заклеймить Августа трусом, лицемером и своекорыстным тираном, когда его собственная душа проклята? Как посмел этот поэт поучать нас?
Я не прошу вашего сочувствия. Никого не поучаю. И меньше всего я прошу прощения.
Я просто говорю правду.
Подумайте. Если братоубийство ложится проклятием на человеческую душу, то как же тогда быть с душой народа?
Вы беспокойно заёрзали. Вы знаете, что сейчас будет: правда, о которой никогда не упоминают, череп на пиру. Тёмное пятно на рождении Рима.
Какой ещё народ начинал с убийства брата братом? Ответьте мне. Какой ещё народ не только мирится с братоубийством, но и превозносит его?
"Да погибнут все, кто перепрыгнет через стену Рима!"
Однажды в Бриндизи я встретил еврея, который рассказал мне о другом случае, похожем на убийство Рема Ромулом. Его бог оставил на лбу убийцы отметину и изгнал его из племени, чтобы тот умер проклятый. Конечно, это было справедливое и заслуженное наказание, сказал еврей. Почему же тогда, ответьте, Рим поклоняется своему основателю как богу?
У меня не было тогда ответа. И до сих пор нет.
Взгляните, римляне, на свои древние Законы Двенадцати Таблиц. За убийство отца, матери, бабушки, дедушки живьём зашивали в мешок вместе с собакой, гадюкой, петухом и обезьяной и бросали в море. А о том, что полагалось за убийство брата, закон молчит. Неужели вонь от убийства брата меньше оскорбляет божественные ноздри? А может быть, это молчание греха, нелёгкого соучастия?
Вы не удивляетесь тому, что барахтаетесь в гражданской войне, как свинья в грязи? Море крови не смогло смыть это позорное пятно. Октавиан тоже, конечно, не сможет.
Поэтому не говорите мне, римляне, ни о славной судьбе Рима, ни о божественной миссии римского народа, ни о грядущем Золотом веке. Всё это не более чем слова. Я знаю, я и сам пользовался ими. Истина в том, что вы были прокляты при рождении и проклятие живёт в каждом из вас. Вы как треснутый кубок финикийского стекла: повреждение слишком глубоко, чтобы его можно было исправить, и, как ни латай, всё равно он не будет целым, остаётся только разбить его совсем, расплавить и начать заново.
Не говорите мне, римляне, о братоубийстве.
6
После смерти брата я месяц проболел.
В моей памяти мало что осталось об этом времени, кроме снов, если это, конечно, были сны. Он обыкновенно приходил ко мне по ночам. Иногда он стоял в углу комнаты, озарённом лунным светом, уставившись на меня, и вода по лицу сбегала с его прямых волос, стекала по раскрытым белым глазам, капала на половицы с края туники. Другой раз он обернётся ко мне из тени на свет, и окажется, что у него только пол-лица, вторая половина обглодана до черепа. Он молчал, и я никогда не заговаривал с ним. Я даже не прятался под одеялом, как делал всегда, когда меня преследовали ночные страхи. Даже тогда я понимал, что он - моё наказание и я должен либо терпеть, либо страдать ещё сильнее.
Он до сих пор приходит время от времени, особенно когда я усиленно поработал и переутомился или когда у меня мигрень.
Я пропущу несколько лет - не потому, что память о них не сохранилась, а просто потому что это не имеет значения. Эти годы были как бы отрезком дороги между двумя вехами - необходимые сами по себе, но ничем не примечательные, неотличимые один от другого.
Мой брат Гай родился месяцев через десять после того, как умер Марк. Его появление помогло ликвидировать - или, по крайней мере, перекрыть словно мостом - растущую трещину между родителями; мне бы никогда это не удалось. Они не считали меня виноватым в смерти Марка, во всяком случае, ничего такого не говорили. Для них это был несчастный случай, проказа не в меру расшалившегося мальчишки, которая привела к столь ужасным последствиям. Они никогда так и не узнали и, я думаю, даже не подозревали, что я вообще к этому имею какое-нибудь отношение, не говоря уже о том, что я был первопричиной несчастья. Когда появился Гай, меня просто отодвинули в сторону. Я ожидал этого и не обижался.
Что ещё? Конечно, я ходил в школу: учил буквы и дроби; выписывал: "Работать - это значит молиться" - и прочую давно известную ложь, которую с тех пор я помогал распространять; бывал бит учителями (не часто) и товарищами (частенько), рос и мужал, не только телом, но и душой. Жил.
Отцовское имение процветало, он прикупил и соседнее хозяйство, занялся продажей строевого леса и добился нескольких прибыльных договоров на поставку леса для строительства. Мать старела, толстела и становилась угрюмее, пристрастилась к дорогим украшениям и египетским благовониям.
Время шло.
К двенадцати годам я достиг следующей своей вехи.