Александр Шмаков - Петербургский изгнанник. Книга вторая стр 18.

Шрифт
Фон

7

Елизавета Васильевна читала молитву, заученную с детства, громко повторяла её слова, но того чувства облегчения, которое раньше приносили ей знакомые слова молитвы, теперь у неё не было. Молитва словно утратила прежнее воздействие, и мысленно Рубановская была далека от того, к чему взывала молитва.

"Что бы это значило? - спрашивала себя Елизавета Васильевна. - Неужели вера моя поколеблена?" - и пуще прежнего принималась молиться, чаще осеняя себя крестным знамением и отвешивая поясные поклоны.

- Господи, прости меня…

Раньше, после того, как она кончала читать молитву, к ней приходило облегчение. Сейчас на душе Елизаветы Васильевны была прежняя тяжесть: молитва не помогала ей.

- Значит я грешна. Грехи мои мне не прощаются, - сказала она вслух.

Рубановская села на стул и опять задумалась. Она спрашивала себя: отчего всё это происходит, почему у неё исчезло восприятие молитвы, исчезла непонятная ей сила воздействия знакомых слов? Что же произошло с нею за последние полтора-два года, изменившее её душу?

Мысли её были противоречивы. В конце концов Елизавета Васильевна не в силах была разобраться в них. Всё, что раньше казалось для неё ясным, теперь после того, как она глубже задумывалась над своей жизнью, становилось сложным, запутывалось в непонятный клубок. В этом клубке всё было связано воедино: её любовь к Александру Николаевичу и людское осуждение, которого она боялась, пробуждение сознания, что она поступила правильно, и угрызение совести, что ею нарушен церковный обряд.

Это были минуты слабости, и разум её отказывался совсем понимать: так ли предосудителен её шаг и может ли он осуждаться светом?

Недавний разговор с Настасьей вновь всплыл в памяти, и она опять переживала всё, что было ею пережито тогда. Она говорила Настасье о своей любви к Александру Николаевичу страстно, убеждённо. Так это и было на самом деле.

"Я больше, чем люблю его, - думала Рубановская, - не будь его, не будет у меня и жизни".

И опять Елизавета Васильевна задавала себе вопрос, что скрепляло так прочно их союз, отчего любовь её к Александру Николаевичу с каждым днём становилась всё богаче и краше, открывала какие-то новые стороны, незнакомые для неё, не испытанные ею.

С тех пор, как Рубановская стала всё больше и больше задумываться о приверженности Радищева к своему делу, она становилась его единомышленницей. Могла ли она теперь стоять в стороне от всего, чем был занят Радищев, чему посвятил он, жизнь и отдал всего себя?

"Ты чувствуешь, ты начинаешь испытывать родство душ с ним", - сказал ей внутренний голос, который молчал в ней ещё несколькими минутами раньше.

- Да, да, родство души, - повторила она вслух. Это было для неё теперь самым важным и главным в жизни. Может быть это родство душ уже давно зарождалось в ней, ещё там, в Санкт-Петербурге, когда Радищев всё свободное от службы время посвящал своей книге, за которую теперь сослан? Рубановская припомнила, как он сначала упорно, настойчиво писал книгу, потом с таким же упорством и настойчивостью приобретал домашнюю типографию, затем печатал книгу, недосыпая ночами, и был счастлив тем, что делал.

Елизавета Васильевна тогда уже понимала, что Радищев - человек великой цели и все люди, свято приверженные своему делу, должны быть вот такие же твёрдые, упорные, настойчивые и мужественные.

Из всего, что ей запомнилось тогда, были вдохновенные и счастливые глаза Радищева. Они говорили ей: "жить для блага народа, нет более высшего счастья для человека".

И сейчас, с новой силой пережив чувства, испытанные Рубановской ещё в Санкт-Петербурге, когда они не были связаны узами брака, как теперь, она мысленно повторила:

"Жить, жить, жить ради такого замечательного человека!" Она любила Радищева, уважала его и дорожила им именно за высокие качества его характера. Не будь их в нём, она не решилась бы на тот шаг, который сделала, не последовала бы за ним в ссылку и навсегда не связала бы свою жизнь с его жизнью изгнанника в родном отечестве.

8

Весна запаздывала. Наступил апрель, а в тайге лежали глубокие нетронутые солнцем снега, и лишь почерневшая дорога да улочки Илимска указывали на признаки весеннего месяца. На полянках, у корней берёз, ёлок, осин появились лунки в подтаявшем мягком снегу.

Днём заметно потеплело, но тихими ночами землю сковывал всё ещё крепкий морозец, и луна с высоты неба заливала тайгу холодным светом.

Пришла пасха, ранняя в этом году, а в природе словно было рождество - всё белело вокруг, только вороны в неба устраивали свадебную игру и заполняли всё своим страстным карканьем. Прямо за садом, на огромной ёлке, было воронье гнездо, и Радищев заметил, что ворониха снесла яйцо.

Ранним утром в саду, как чёрные бусы, облепили берёзки прилетевшие тетерева и стали клевать почки, словно проголодавшиеся после дальнего перелёта. А где-то рядом, в тайте, запоздало токовал косач, должно быть ещё не опытный, молодой. Первый день пасхи Радищев встретил выстрелом в саду и принёс в подарок Елизавете Васильевне убитую тетёрку.

- В святой праздник не делал бы сего, - строго заметила она.

- Каюсь, не утерпел, - признался он.

Александр Николаевич подошёл ближе к Рубановской и, улыбаясь, поздравил:

- Христос воскресе, дорогая моя! - и крепко, страстно поцеловал в губы подругу. Рубановская чуть обиженно сказала:

- Так не целуются в христово воскресенье…

- Целуются ещё крепче, когда пасха не в церкви, а на сердце человека.

В этот первый пасхальный день в доме Радищева всем было легко, все чувствовали большой праздник.

С утра у церкви было особенно оживлённо. В воздухе разносился жиденький благовест колоколов. Степан с Настасьей ушли к заутрени с куличами и крашеными яйцами. Елизавета Васильевна, чувствуя, что ей будет тяжело простоять всю службу, не пошла в церковь. Радищев после удачного выстрела и подстреленной тетёрки решил прогуляться по улице, понаблюдать за илимцами. Только что кончилась обедня, а возле винного погребка Прейна уже буянили и шумели подвыпившие звероловы и охотники, приехавшие с семьями в церковь из отдалённых деревушек по Илиму.

Александр Николаевич, проходя мимо погребка, сдержал шаг, прислушался к разговору. Громче всех буянил незнакомый ему высокий суровый старик в рваном армяке. Должно быть жил он не богато. Старик, с благообразным лицом, походил на угодника. Он уже изрядно выпил на последние деньги и бранился, всячески понося киренского исправника и заседателя.

- Одной верёвкой связаны, - говорил он сидевшему на скамейке мужику с рыжеватой бородкой, в армяке, поновее стариковского. - Собаки, волки, а не люди. Христовой души у них нету вон ни на столечко…

Старик вытянул руку и показал мизинец.

- Грабят нашего брата почём зря…

- Грабят, - поддакнул вяло мужик, - оштрафовали тебя небось?

- Оштрафовали. А за что? За какую-такую провинку, спрашиваю. Говорят: "У святого причастия не был". Я говорю: "Не до бога было". "Бусурманин что ли ты?", спрашивают. Православный, отвечаю, вот крест на шее имею…

Старик распахнул рваный армяк, полез за рубаху, вытащил медный крест, болтавшийся на загрязнившемся гайтане.

- Во-о! Тоже пятак платил, даром-то его никто не дал мне…

- Ну-у? - спросил вдруг мужик.

- Ну-у? Что ну-у? А-а, - вспомнив о чём говорил, старик продолжал:

- "Раз так, говорят, к попу ходить надо. Понял?" "Понял", говорю. "Рублёвку плати", говорят.

- Рублёвку? - переспросил мужик.

- Ей бог, не вру, - старик размашисто перекрестился.

- Здорово тебе приписали, должно по злобе, - сказал мужик, - с меня полтину взяли…

- Неужто? - вскрикнул старик, - вот окаянные, разорили. Всё исправниково и попово дело. Поборы учиняют с народа, поборы, - взревел старик протрезвев.

- Дай на штоф, выпью, горе залью…

Мужик тоже поднялся со скамейки, обнял старика, и они вместе пошли в погребок.

Радищеву сразу стало горько от всего, что он услышал. Слова о поборах заставили его вспомнить распоряжение исправника, запретившего рубить лиственничный и сосновый лес на строительство деревянных домов. И ему стало ясно, что это всего-навсего проявление лихоимства киренского исправника, занимавшегося тёмными поборами с жителей Илимска, вымогавшего деньги у звероловов.

Какой же рачительный хозяин будет строить избу из берёзы, ели или ольхи - некрепкого, нестойкого от гниения дерева, тем более, что вокруг больше сосны и лиственницы, чем берёзы и ольхи?

"Ах, негодяй! Какая мерзость! Чего не придумают живоглоты, лишь бы только лихоимствовать".

Александр Николаевич возвратился домой с испорченным настроением. Елизавета Васильевна, заметив это, спросила:

- Какая-нибудь неприятность, Александр?

- Касалась бы меня, стерпел, а то последнюю шкуру с бедных дерут.

- Кто? - спросила Рубановская, не понимая, о ком говорит Радищев.

- Исправник киренский, тот, что приезжал тогда в Илимск. - И рассказал Елизавете Васильевне всё, что сам услышал.

- Не потерплю лихоимца, напишу письмо губернатору…

- И тебя же опять обвинят. Такой негодный человек, обязательно выкрутится.

- Не-ет, не выкрутится, ежели я за него возьмусь!..

- Только сегодня не надо, ради праздника, - попросила Рубановская.

- Сегодня как раз и надо написать. Моим праздником и будет, что лихоимца всё же накажут…

- Бог с тобой, - смирилась с ним Рубановская, - поступай, как знаешь.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке