Иван Полуянов - Одолень трава стр 40.

Шрифт
Фон

* * *

Загнали нас в землю на три метра вглубь. А подыхать неохота, раз земля голубая, в омутах малявки серебром брызжут, в жатву сыто пахнут поля, будто вынутая из печи краюха!

В преисподней котлы смолы, жарища, грешников на сковородки черти садят. Ой, брехня! Кто про ад наплел, будто там худо, того бы сюда запереть на часок. Небось бы поменял ад местами с карцером!

Вымотался Ося. Свалился на ходу, и я едва его уложил на нары. Обморозился флотский, вот оно что. Пооттер я его полой шинели, прилег к нему спиной: вдвоем теплей.

А под шинель дышать еще теплее, нисколько стужа не достает.

Мягким облаком обволок меня сон. И Талица плещется дремно, и стрекозы-коромысла порхают. Зной поры сенокосной, сушь. Явились стога, послышался звон ботал - это коровы идут, нога за ногу, степенно по улке Боровой. Маняша с Петюхой их ждут на изгороди, припасли, видно, нашей-то молочной корочку с солью… Темнели стога, подплывали низины туманом, вот-вот первая июльская звездочка над кровлями затеплится, траву-мураву на лужке омочит светлая роса…

Час или два не будил меня Ося. Стерег. Матрос Осип Дымба - еще один человек, которому я обязан жизнью.

Во сне, однако, от холода не спасенье. Раньше пальцы слушались: на руках вовсе хорошо, на ногах послабже, а сейчас как онемели.

Матрос согнал с нар:

- А ну, грейся!

Впотьмах я бегал по карцеру. Загнуться не диво, калекой сделаться, обузой людям - это-то на что гоже? Впотьмах о столбы синяки сажал, от одышки в бок закололо.

Ося позволил отдышаться, посидеть на нарах.

- Пихай лапы ко мне под бушлат.

Делился последним флотский. Собственным теплом.

- Пошарь, Федя, в потайном кармане. Там твое…

Хлеб?

Ну да, ровно половина пайки!

Ссохся хлеб в камень. Белый хлеб. Ровно половина передачи. От Гены, парнишки со Смольного Буяна.

- Ося! Осип! - меня пот прошиб. - Почему хлеб заберег?

Ухает, бьет прибой в нагроможденье льдин.

Где-то дребезжит оторвавшаяся проволока ограждений.

- Я тебе, Федя, точно на исповеди, - заговорил матрос. - Первое: зажилил у баталера Баландина пятерку… Не то я, не то! Юнга, браток, камень на душе я ношу. Не голодовки, не Мудьюг Дымбу доконали. Велика моя вина. Здесь, под Мудьюгом, это было, нынче в августе. Налетели аэропланы англичан… И я… Мимо бил! Из пулемета очередями хлестал мимо! Вдолбили в башку золотопогонники из кают-компании: союзники, плечом к плечу против германца стояли. Бесчестно стрелять в братьев по содружеству боевому, флотскому! Поддался я, по дешевке купили. Нет прощения Оське Дымбе за темноту, за доверчивость.

Дымба! Ося! Скажи: ты врешь?

Я ощупью отыскал двери, замолотил, в кровь разбивая кулаки:

- Сволочи, отоприте!

Кричи не кричи: глух железный замок, немы крепкие запоры, к карцеру не выставляется часовой.

* * *

Вместе с прелыми портянками пластами отстает кожа.

Дурно коменданту, мусье капитану.

Что рыло воротишь? Гляди, не отворачивайся!

Не жилец флотский на сем свете. Про меня слов нет: получен вызов в Архангельск. А там военно-полевой суд и Мхи.

Когда б не повестка, разве выпустили нас из карцера до срока?

В караулке натоплено. Каждая косточка во мне болью занимается. А креплюсь. Подкалываю мусье коменданта:

- Эй, сержант, толмачь ему, мы свидимся еще. Ага, будем являться. Каждую ночь. Прямо к евонной постели. Выстроимся, и спиленные кресты на плече: с приветиком, мусье мудьюжский комендант! А ч-чо? Франция так Франция. Достигнем!

Без сознания Дымба. Я ему делаю перевязку. Вместе с портянками отдирается кожа.

И я… и я разве жилец? У пристани ледокол ждет. Загонят в трюм - и заглохни. Добро, если в кандалы не закуют.

- Как являться-то будем? Почто же ты, мусье комендант, недогадлив? А привидениями. Заделаемся привидениями, и к ночи жди. Придем, застучим каторжными колодками: помнишь Мудьюг? Помнишь, мусье?

Глава XXIX
Суземная скрыня

Добела раскаленная стужей луна. Ручьистые тени глубоких снегов… Проснешься среди ночи и долго не можешь опомниться, куда попала, томишься при мысли, как далека избушка-скрыня от человеческого жилья, от дорог - за глухоманью, оврагами закоряженными, за белым раздольем зимним!

К помоям повадилась лисица. Дятел прилетел тюкать носом в стены. Над крышей в хвое клесты лущат шишки…

Переметаемая вьюгами, на гарях и болотах бесследно пропадающая лыжня - единственно, что соединяет избушку Тимохи с остальным миром. Да думы наши, печали, от которых ни темным лесом, ни сугробами не отгородишься.

Кто больше всех обрадовался моему возвращению, так, наверное, Пахолков.

Не признать было в обросшем, в замызганной тужурке, постаревшем человеке подтянутого щеголеватого Викентия.

Он тормошил, расспрашивал. Пришлось ему рассказать, какая справка у фельдфебеля была про меня заготовлена.

- Перст судьбы! - говорил Викентий Пудиевич взволнованно и бессвязно. - Но ответь… хоть одним словом! Как ты смогла вынести эти муки?

- А помните: "Главное - чувство родины, остальное второстепенно"? И ромашка. Ваша, с бруствера. Светила она мне, в этом все дело.

Вздрагивали, надламывались брови. Черные брови вразлет, - кажется, одно и осталось от него, от прежнего.

Иван Полуянов - Одолень-трава

- Да, да, перст судьбы! Знаешь, Брестский мир отменен? Разве можно было предугадать, что так повернется колесо истории? Кто был внизу, очутился вверху, а кто был на высоте положения - по тому колесо и проехало… Трещат кости!

И еще эти разговоры, кажется, прежние: для себя.

- Я так, - он вымученно улыбнулся. - Мысли вслух.

Вместо кашне шея обмотана тряпицей. Шапка на голове рваная. Опустился Викентий Пудиевич!

Нет-нет и назовут его просто Викешкой, а кто по прозвищу: "С Пуденком знаться - пустое дело, вчерашний день забыл, бродит, как чумной!"

Хотелось его подбодрить, и я сказала:

- Вам привет.

- От кого? Кто меня помнит?

Оживился, глаза заблестели.

С души воротит врать, но я ответила:

- От Ольги Сергеевны.

- Как? - сделал он большие глаза. - Неужели?

Потом понурился.

- Ну да, конечно. Примитив… Раньше надо было мне догадаться.

Отец меня привел сюда, на охотничье становье, в скрыню-избушку. Сдал Тимохе с рук на руки.

- Будь друг, Петрович, без колокола на шаг ее не отпускай.

Телушка я, что ли, чтобы мне на шею колокол вешать?

Терялась, было такое. Попробуй не теряться - в таких-то переплетах!

В половину мытарств я тятю не посвятила, и то разгневался: "Кадра, понимаешь, незаменимая…. Чего нос-то сырой и губы сковородником? Возносить тебя, что ли, как к белякам вляпалась?"

Горяч отец. И отходчив.

- Набираемся, дочка, опыта на собственных ошибках. Кабы на чужих учились, оно бы подешевле и для дела способней.

Бороду он отрастил. Заметнее стала седина.

- Гвоздей я тогда не добыл, с ума нейдет…

Я переспросила:

- Что, тятя?

- Война надоела, в кузницу бы мне гвозди ковать! - он усмехнулся. - Кузнец из меня был исправный, зато председатель… Не речист, на митинги Овдокшу посылал. Собою не видный - какой из меня оратор? Кончим войну, вернутся мужики по домам, проведем перевыборы. Кого побойчее, пограмотнее выберем в Совет, пускай заступает руководить.

- Пограмотнее? - воскликнула я. - А книжки из моего сундука?

- Ссыльные ребята дали на сохранение. Говорят: "Все равно никто не заподозрит, что ты, Достовалов, запретные книжки держишь!" Я простой, дочка. Не смотри, что наган на боку, что шинель ношу: был кузнец и есть кузнец. Люблю честную работу, хоть куда меня поставь, вот и весь сказ.

Горячая волна любви и жалости захлестнула меня, и я сказала, что на сердце было:

- Береги себя, отец.

Он ответил строго:

- Непременно.

Помолчал и промолвил тихо:

- Стосковался я по наковальне смертно. Сплю и вижу: в кузнице роблю.

Таким он мне и запомнился: на шинели ремни нагана и полевого трофейного планшета. Глаза с прищуром усталым, в смоляной бороде седина.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора