
Прордели на придорожной калине ягоды. Вспыхнули гроздья жаркие, и от них, алых, раскаленных, снег занялся полымем.
Не полыхать снегу, не гореть, и жар у меня. Обмороженные ступни кровоточат, распухли. Медный шум в ушах: "Го-гонг! Гонг! Гонг!" Поди, это с озера лебеди окликают? Иль бьют колокола? По ком они звонят, медные, заживо хоронят кого?
За Сийским монастырем в пути застигла оттепель. Дорогу развезло: ни колесом по ней, ни полозом. Этапников заперли в выморочной избе - изрядно изб пустовало после "испанки". Ко мне привели врача.
- Быват, помирает? - тревожился фельдфебель, старший конвоя. - Одна уже загнулась. Фельдшерица, медицина, так сказать, только смерть не глядит на образование. Пиши, господин доктор, справку загодя.
Девчонке все равно где окочуриться, зато мне лишняя морока, поскольку отчет представляю начальству в головах.
Доктор сказал, что за справкой дело не станет, между тем, если я включена в этап, то в Архангельске нужна живая, не худо бы меня поместить на время в больницу.
Звали доктора Антоном Ивановичем, за глаза сиделки дразнили его Тоней, и был он молод, на румяных девичьих щеках пушок.
Четыре дня - много или мало?
В запертой на замок каморке топчан и табурет, в углах пыльная паутина, и никто не мешает: думай… Думай, Чернавушка! Что ноги кровоточат, губы в простудных болячках - пустое, не трать внимания! Главное для тебя решить: "Кто ты? От кого ты?" А я от той теплинки малой, от костра, над которым молоко в котелке закипело, пена шапкой; от головней, раскатившихся по муравчатому лужку под нашими березами; от травинки полевой - "родиной" ее зовут, и под снег она уходит с цветами.
Если ступни ног в болячках, жар в голове, так это пустое. Просто снег был черный, ветер был белый и я обронила корешок одолень-травы…
Четыре дня, четыре ночи - много, вполне хватит, чтобы подумать за ту былинку, которая зеленой уходит под снег.
Однажды на вечернем обходе Антон Иванович принес валенки. Присел на топчан и сказал:
- Морозит.
- Слава богу, - сказала я. - Скорей бы попасть на место. По ошибке арестовали, разберутся в Архангельске и выпустят.
- Не долдонь! - залился румянцем Антон Иванович. - Себя обманываешь!
Он сорвался, забегал по каморке.
- Нет, не могу. Это же крайняя грань нравственного падения. Презираю!.. Трусы, кем прикрываются, кого посылают на смерть?
Барышня Тоня, шелковые ресницы, румянец на щеках, откуда ты взялся? Из Кузнечихи, что в городе Архангельске, из-под маменькина теплого крылышка, из мезонинца с жестяным флюгером на крыше, с коровой в сараюхе… Знаю! От ваших сиделок все знаю!
- Я выпущу тебя. Пусть имеют дело со мной. Только не воображай: не питаю к тем, кто послал тебя, любови! - и ногой он шаркнул, кланяясь. - Нет любови, то не прикажешь. Но я русский интеллигент, это обязывает, черт побери.
Горд собою барышня Тоня, и я опустила глаза. Не хочу спугнуть его радость: научилась ценить и чужую.
- Вы мне поможете? Да? Правда?
Он буркнул:
- О чем разговор!
- Вот косы бы остричь…
Антон Иванович сразу потух. Он оскорбился. Ей-богу, надулся, точно ребенок.
Ножницы все же принес. Корная мои косы, очень злился, обиженно сопел, и было мне почему-то тепло и хорошо.
Двери он не запер. Замок демонстративно бросил на табурете.
* * *
Трюх-трюх лошадка, бряк-бряк колечко в дуге. Под угор рысцой трюхает лошадка, в гору плетется шажком.
Заяц напетлял на поляне, следы синеют сине-сине, мягко-мягко. На кусте снегири - ох, и ухари, армячишки нараспашку, алые рубахи навыпуск, грудь колесом! При солнце с ясного неба сыплются звезды. Маленькие, хрустальные. Коль вьются, порхают вкруг хвойных игол снежинки, это зима вяжет кружева.
Милый снег, разве ты черный? Ты белый, ты нежный, и разве я чего-нибудь пожалею, чтобы ты был всегда таким?
Через Двину переправились по льду у деревни Ширша.
Предвещая близость города, проступили в небе трубы лесозаводов. Они приближались медленно-медленно.
Фельдфебель вскочил в передок розвальней к вознице:
- Наддай, погреемся напоследок.
Он не упускал случая "погреться". Где чайком, где водки добудет. Меня оставляли в санях, под рядном. Для очистки совести ткнет фельдфебель кулаком в котомки, арестантские пожитки:
- Не околела?
Отзовусь - ладно, промолчу - так сойдет. Приучила за дорогу: куда денусь безногая?
Возница хлестнул по лошади, потрюхали, версты на две тихоходный этап обогнали.
До чего рано здесь наступают потемки: вовсе отемнело, будто ехали мы навстречу ночи, приехали в самую ночь.
Фельдфебель, откинув башлык, обминал с усов сосульки и командовал:
- Правее, держи в проулок.
Бараки, все бараки по сторонам. Наверное, пригород, рабочая окраина.
Немного спустя возница задергал вожжами:
- Тпр-р, дохлая!
В прореху в ряднине мне видно: площадь, сани у коновязи грудятся, как табор.
Табор и есть. Ага, цыганский. Везде им дорога, цыганам, везде место.
- Что такое? - спрашивал возница. - Куда заехали? Постоялый двор?
- Постоялый? - фельдфебель слез, хлопая рукавицами, покрякивал, разминаясь. - Бери выше. Бар! Пивная, значит. А мы с тобой вон до той хибары смотаемся. Спиртишник тут водится у одной вдовы.
Возница затянул узлы веревок, крепивших поклажу, спросил:
- Жива, девка? Поглядывай, чтоб вожжи не сперли.
Буду… Буду поглядывать, не впервой мне.
Они ушли. А я поглядываю. В баре двери настежь. У стойки солдаты: оранжевые шубы, меховые высокие шапки, на шеях на веревочках болтаются огромные рукавицы… Каманы! Перёд ними пляшет девочка-цыганка.
Подкатил грузовик.
Солдаты кидали цыганке мелочь, девочка присела собирать монеты.
Галдят цыгане у кибиток. Снег синий, по баракам огни…
Вывалили каманы гурьбой. Подсаживая друг друга, полезли в кузов.
Ужом выточилась я из-под рядна. Поправила котомки. Так, хорошо. Не скоро меня хватятся. И под брюхо лошади, и скорей к грузовику:
- Солдатики, подвезите!
Терять нечего, если в самую ночь попала.
Один солдат швырнул монету, приняв меня за цыганку, другой, хохоча, перегнулся через борт, втащил в кузов.
"Танце… танце!" - просили солдаты сплясать, им было весело. Еще бы, цыганку увезли из табора - приключение! Грузовик пыхнул чадной гарью и рванул с площади.
Собачонка выбежала из подворотни, беззвучно разевая пасть, - накрыло лохматую колесами, исчезла в вихре снежной пыли.
Ребятишки врассыпную с дороги, для острастки шофер просигналил им сиреной. Тутой воздух выдавливал на глазах слезы, свистящим гулом закладывал уши, громыхали рессоры, тряслись борта. Мелькали телеграфные столбы, освещенные окна и вывески. Магазины чаще и чаще, ярче витрины, булыжник сменил деревянную мостовую - грузовик на скорости ворвался в город.
Я присела на корточки: покидывает на ухабах, того смотри, вылетишь вверх тормашками. Солдат швыряло в кузове от борта к борту.
Притормозил грузовик у перекрестка.
Не помню, как перевалилась через борт. Что хотите, не помню, и все.
Никакого плана побега не было: Зачем лгать? Правда всего дороже. Ничего я не успела обдумать. Только сердчишко скакало и замирало, только переплетались тесно, составили единую цельную связь цыганка в длинной юбке, плясавшая перед солдатами в баре, и монетки, рассыпавшиеся по полу, и рыжие полушубки, повалившие гурьбой к грузовику, и то, что отец зовет меня Чернавушкой.
Грузовик скрылся. Текла по тротуарам толпа.
Я была свободна. И не могла шагу ступить. Не могла, и все тут. Руки-ноги отнялись. Тот мне поверит, кто мое на себя примерит.
Ревя моторами, пролетели мотоциклы, грузовики с вооруженными солдатами.
Парасковья-пятница, меня уже ищут?