
Внизу дверь проскрипела ржаво. Ветер прогремел оторванным листом железа на крыше.
Чу! Осторожный, вкрадчивый стук. Тотчас с нар сползает тень, шлет, стуча по стенке, ответное: тук-тук.
Из камеры в камеру, с этажа на этаж: тук-тук…
Заработал "ночной телефон". Меня это не касается. Шабаш! Из рядовых я рядовой. Не про меня стуки. Рыпался, гоношился - и эво, в тюрьме нары протираю. Хватит с меня, зарок даю.
- Товарищ, спишь?
Тень приблизилась к нарам.
- Ты, товарищ, кажется, из Городка?
Не-е… Не попадусь. Зажмурился крепче. Ученые мы, на шепотки не поддаемся. Всяк сверчок знай свой шесток.
- С Григорием Достоваловым, случаем, не знаком?
- А чо?
Не вытерпел я все-таки. Достовалов и сосед, и свой человек.
- Куревом не богат, товарищ?
В кармане у меня набралось со щепотку махры.
- Дерни разок, чего уж…
Двухэтажные нары битком набиты, и на полу вповалку, впритык друг к другу арестанты. Ворочаются, чешутся: вши, клопы осилили.
- Ты из флотилии Виноградова, не ошибаюсь, товарищ;?
Помигивала цигарка, прячась в горсти.
- Тоскуешь? Брось, не кручинься, за решеткой теперь лучшие люди. Набирайся ума-разума. В тюрьме, заметь, быстро растут и мужают.
Растут? Картошка в подвале, дядя, тож растет. Вспоминались изможденные, хилые, как бы теменью порожденные ростки, - ну, уж коль это рост, так что и звать бледной немочью?
- Почему о Достовалове спрашиваешь?
- Из одиночки стучат: в отряд Достовалова проник провокатор.
* * *
Рассчитана камера человек на тридцать. Нас наберется более сотни. Штатские и военные. Мастеровщина и деревенские. Взрослые и ребята.
Запинаясь о ноги соседей, ступая в лужу, натекшую от параши, слоняется гимназистик в черной шинели до пят.
- Господа, скромно и с достоинством обращусь я, - бормочет гимназистик сам с собой. - Господа, я не виновен. Это досадное недоразумение, господа.
Писарем служил гимназистик где-то в штабе у красных. Второй месяц находится под следствием по обвинению "в сотрудничестве с преступным сообществом, поставившим своей целью ниспровержение существующего строя", - статья 126-я уголовного кодекса.
Старосте камеры матросу Осипу Дымбе поднесена 38-я статья уложения о наказаниях.
Статьи. Кодекс. Уложение… Набираюсь науки.
У Осипа Дымбы усики лихо закручены, клеш шире Черного моря, бескозырка с якорями. Пуговицы бушлата надраены, на брюках острая складочка. Не теряет флотский моряцкого шику.
Возле него постоянно отирается Гена, мальчуган из самого Архангельска, со Смольного Буяна.
- Ося, на Мудьюге камера заготовлена. Подземная… - Генка округлил глаза. - Для Ленина!
О Мудьюге, лесистом островке на Белом море, стараются не упоминать вслух. Есть лагеря на Бегах и Бакарице, подвалы таможни заключенными переполнены, на Кегострове тюрьма. Но Мудьюжский лагерь - всем тюрьмам тюрьма!
Что же до Гены, то в камеру угодил с улицы. В булочной с приятелем отоварился по карточкам, и заспорили дружки: кто зараз сколько съест? Генка сказал:
- Кабы большевики пришли, последний фунт им отдал. В школе опять закон божий и поп уши дерет.
За слово погорел пацан…
Своей артелью держатся в камере политические. В кружок сбились. Читают обрывки газет. За деньги не то что газетами, табаком у надзирателей можно разжиться.
- "…10 августа возвратились из Кандалакши послы союзных держав. Обменявшись визитами с членами Верховного Управления, послы вступили в деловые отношения с Верховным Управлением и опубликовали обращение к русскому народу, в котором заявляют, что не имеют намерения вмешиваться в наши внутренние дела".
- Они не вмешиваются… С незначительной оговоркой: полное непризнание революции и Советов.
- Поищите, что там о фронте брешут?
- Пожалуйста: "Во время последней атаки большевиками наших позиций у Яковлевской силами, в десять раз превосходящими наши, мы остановили неприятеля, потеряв одного убитым и одного раненным, тогда как потери неприятеля выразились по крайней мере в 200 человек".
- Ну, конечно, двести! Голодной куме все карась на уме.
На верхних нарах шпана - уголовники в карты режутся:
- Прикупаю втемную.
- Скидывай жилет, фрайер!
- Васька? В долг не веришь?
- Хиляй за верой на паперть. Фиксы на майдан, или жутко покоцаю, падло!
Тюрьма. Всякий есть народ в камере.
* * *
"Почтенная Ульяна Тимофеевна, пишет вам сослуживец вашего сына, отважного красного орла, потому как вместе с ним мы, геройски пораненные, в плену, и шлет вам и братушке Петру Григоричу и сестрице Марье Григорьевне, божатушке Поле, всем раменским, низкий поклон. А не пишет он собственноручно, почтенная Ульяна Тимофеевна, поскольку пребывает на койке в лазарете по случаю пролития молодой своей крови за мировую революцию. Вы за него не печальтесь и не тратьте напрасных слез. Он бил белых гадов на Двине и Ваге, хаживал в рукопашные схватки, обстрелы и бомбежки превозмог, хвалил его лично товарищ ротный перед строем. А и желает он вам всем благополучия, а Григорию-мастеру передайте непременно, что ползучая гидра обманом в ихних стальных рядах, называется гидра провокатор, о чем без промедления пускай применяют меры вплоть до стенки…"
На Гену мои виды. Пробойный пацан и с соцпроисхождением полный порядок: мать из кухарок, папаня на фронте голову сложил.
С допроса Гену увели в камеру для пересыльных. Небось скоро выпустят. Место ведь только занимает. А тюрьма не резиновая, взрослых девать некуда.
* * *
- На молитву, стройся парами!
Фамилию Шестерки - Ваюшин - мало кто знал. Шестерка и шестерка. До тюрьмы Ваюшин служил в трактире. На тюремном жаргоне "шестерка" значит лакей.
- Ты что, шкет, не мычишь не телишься? - Шестерка, топчась косолапо, воровским ударом заехал мне в живот.
А-а… Карла ты кривоногая!
Да чего уж… Тюрьма! Набирайся, Федька, ума с кулаков.
Натолкали нас в тюремную церковь, точно сельдей в бочку.
Со стен течет. Сыро. Не протоплена церковь, небось арестанты надышут.
- Чада мои, овцы шелудивые, - вещал с амвона священник, - во вразумление вам прочту "Слово" протоиерея архангельского кафедрального собора Иоанна Лелюхина, по неизреченной мудрости властей распубликованное на русском, английском и французском языках. Внемлите пастырю духовному!
Когда переминались заключенные, среди пиджаков и мужицких армяков, гимнастерок, черных матросских форменок, стриженных по-арестантски и заросших затылков я, приподнявшись на цыпочки, различил впереди круглую, с розовыми оттопыренными ушами голову Генки.
- "…Радость перешла в восторг, когда на землю нашего города сошли с кораблей благородные союзники наши", - читал священник.
Я рванулся:
- Свечку дозвольте поставить. Во здравье неизреченной мудрости!
Ужом вьюсь в тесноте. Кулаками пихают меня, наступают на ноги: "Свечку? Христу в белых погонах? Ох ты, деревня темная!"
Поверх очков поп озирал беспокойную паству: благолепие в храме божьем не дозволено нарушать! Шестерка грозился от дверей. А мне что, раз дело выгорело и куда надо я пробился?
Крестясь, будто в молитве, я наклонился к Гене:
- Выпускают?
- Угу. Мамке дали свидание, обещает выпороть.
- Запоминай: "…уезд… волость…" Ну? Повтори!
В Генкину ладонь перешла моя записка.
- Опустишь в почтовый ящик. Конверт не забудь!
- Будь спок, - одними губами шепнул догадливый Генка.
- "Родные мои! - заливался священник по книге, прослезившись от умиления. - Спешите спасти Россию. Во имя божье пойдем сражаться с коварным врагом, душителем правды. Становитесь под национальные знамена!"…
Глава XXI
Озерные
Нижутся хлопья снега, невидимые в ночи, бело и прозрачно кругом, шею, подбородок щекочут ледяные струйки, и бьет меня дрожь. Страх больше меня. Он вытеснил прежнюю девчонку, которая лазила по березам к грачиным гнездам, воображала о себе невесть что - ах, чего боюсь, туда и ввалюсь! - и визжала, когда Федя пугал лягушками.
Часового не должно было быть. Что, разве мы первые идем этой дорогой? Не должно его быть… А он - на тебе, топчется, разминаясь, за спиной тускло высвечивает плоский штык.
Переход фронта забрал много сил. Собственно, не сама линия фронта, сколько прифронтовая полоса, где, как селение, то штабы и гарнизоны, нужны пропуска, открыто шагу без них не ступить. Сутки во рту маковой росинки не было, да и кусок хлеба не полезет в горло - так мы с Серегой вымотались.
Я должна была заметить часового. Я шла впереди. У Сереги тяжелая поклажа. Он был занят ею целиком и полагался на меня.
Поле бело от снега. Тем темней, зловещей, зияет расщелиной, точно провал в преисподнюю, грязный, с обледенелыми кустами проселок.
Серега делал знаки: назад… Назад, живо!
Не хватил ли меня паралич с перепугу? Плюхнулась на обочине и будто прилипла к грязной, разжиженной дождями и мокрым снегом земле. Нюня! Позорище! Корю себя, а снег лепит и лепит, мокрая одежда на мне схватывается льдистой коркой.
Небо обложено тучами. Задувает студеный сиверко, хлопья плывут косо и смерзаются, коснувшись земли. Метельчатая былинка передо мной качалась, качалась и отяжелела под снегом, и поникла.
Околеть бы мне, как могла я пост прозевать? Чего и стою я, кроме гибели лютой, нюня и позорище дикое?