* * *
Бреду по скверику дальше. Вот и место есть, где присесть. Сидит кто-то на краешке скамейки так скованно, будто сел на чужое место. Странный он какой - чересчур худой… хотя в СССР не удивишь худобой… но лицо… лицо-то как у графа Монте-Кристо:
"Но бледность этого лица была неестественна, словно этот человек долгие годы провел в могиле и краски уже не могли вернуться к нему".
Почему лицо такое напряженное? Да ему же плохо?!! Я подбегаю.
- Чем вам помочь?
Человек благодарно смотрит на меня. Я вспоминаю взгляд собаки, умирающей: виноватый, умоляющий. Собаке перебили позвоночник. Она мочилась под себя и чувствовала себя виноватой. Добить собаку - духа ни у кого не хватало… От этого человека тоже пахнет мочой, он знает это, ему стыдно.
- Извини, мальчик, плохо мне… а билет надо закомпостировать до Пензы… - говорит он, доставая билет трясущимися кривыми пальцами. Не удержав билет в искалеченных пальцах, роняет. Извиняясь за неловкость, улыбается жалобно, и вижу я, что во рту у него вместо зубов только корешки.
- Как же вас, такого больного, выписали из больницы?
- Я из тюрьмы… в Пензу еду к матушке.
И до меня доходит, что это один из счастливчиков, которым выпала удача быть освобожденными после расстрела Ежова. Поводы для освобождений были не менее загадочны, чем поводы для арестов. Зато Берия сразу разгрузил тюрьмы, переполненные Ежовым. Показал свою деловитость Берия, лихо сделав карьеру на угодливой глупости Ежова.
Приняв бессовестно обтекаемую форму, я, не отвечая на энергичные призывы к совести, проскальзываю сквозь толпу, как намыленный, без очереди компостирую билет. В буфете спрашиваю:
- Теть, пирожки свежие?
- Уж не первый день свежие… с печенкой!
Купив шесть пирожков и пару граненых стаканов с морсом, тараню это на скамейку. Хочу расспросить: что было с ним "там"?.. Говорят, при аресте одного врача нашли "Русско-латинский словарь" и через три минуты допроса, с применением ножки стула и паяльника, врач сознался, что он латинский шпион, завербованный Цезарем!
Знаю, что "там" берут подписку "о неразглашении", хотя достаточно взглянуть на любого освобожденного, чтобы понять: нечего ему разглашать. Все сразу видно. И не лезу я с расспросами. И он стесняется. Запаха и беспомощности. Но, переборов себя, просит помочь сесть в поезд. Я охотно соглашаюсь. Съев по пирожку, запиваем сладеньким морсом. Завязывается разговор.
- До ареста я пианистом был… известным. Да - был… и уже не буду! - говорит он, глядя на искалеченные пальцы. - Семья была в Москве… жена, дочка… и дочки нет… в живых! А жене я не нужен. Осталась мама… еду проститься… чтобы умереть. Не жилец я…
Говорит он бесцветно, равнодушно. А лицо, без того бледное, становится похожим на гипсовую маску. Я, как могу, ободряю:
- Вы живы! На свободе! И мама есть! А здоровье - дело наживное… кумыс надо пить! Я в Уфе пил… кисленький, от всего вылечивает! И мама поможет, и все пройдет… Вон, Кампанелла двадцать лет оттянул по кичам святой инквизиции, а на воле кардиналом стал! Книги написал! Не только "Город Солнца", а сонеты о любви!! А какие пытки терпел! Например, "гаррота" - значит "объятия девушки"! Вставят в тисы и закручивают… а еще страшнее - "велья"…
И тут я вижу, как лицо его искажается гримасой отвращения и ярости…
- Что понимала в пытках святая инквизиция! - шамкает он рыдающим шепотом, брызгая слюной из беззубого рта. - Когда мужчине каблуком расплющивают мошонку - это больно, но только раз… когда слесарным напильником спиливают зубы - это больно и долго… зубов много, а болят они не только на допросе, но и в камере… И это можно стерпеть! Когда пианисту ломают дверью по одному самое дорогое для него - пальцы! - это не очень больно, но так горько… Я и это терпел! И когда меня по ночам регулярно водили к следователю для того, чтобы он помочился мне в рот со спиленными зубами - это было не больно, только жить после этого не хотелось… А когда привели к следователю для того, чтобы я смотрел, как эти… насилуют дочку… мою девочку… похотливо замучивают насмерть… это… хы-ы-ы-ы!!!.. - вдруг по-звериному взвыл он и жутко в страшной судороге стал выгибаться назад, падая со скамейки навзничь головой вниз.
- Помоги-ите! Помоги-и-те-е!! - в отчаянии кричу я, пытаясь удержать его, положить на землю, но не могу справиться с его худым, на вид невесомым телом, бьющимся в судорогах. Подходят люди, смотрят: интересно же. Тощее тело дергается жутко, как кукла на веревочках у неумелого кукловода. Вокруг беззубого рта пузырится пена… Что делать?? Что делать!!! Бегу к вокзалу:
- Милиция! - кричу. - Дяденьки милицейские! Скорее!! Помогите!!!
Не спеша проходит вечность. Отгоняя мух от распахнутого в зевоте рта, кто-то звонит по телефону. А вечность все тянется, тянется… и нет "скорой помощи"! Судорога стихла. Он лежит на спине с открытым ртом. Пена больше не пузырится… да он же не дышит!!
- Что же вы так долго ехали?! - восклицаю я с горьким упреком. Люди в белых халатах ответом не удостаивают. Один из зрителей грустно шутит:
- Чем позднее приезжает "скорая" - тем точней диагноз!
- В сторонку, в сторонку отойди… - ворчит санитар. - Тут диагноз точный: покойничек! Товарищ, не лезь поперед батьки в пекло! Придет твой черед - получишь и ты такой же диагноз… не суетись, не торопись, не сучи ногами - на всех такого диагноза хватит!
Тело на носилках. Только что был человек… думал, говорил, страдал… и! - ни боли, ни горя, ни забот, ни желаний - нет ничего! Нет человека. Со скрежетом носилки задвигают в фургон.
- Ты ему - кто? - спрашивает меня врач.
- Никто… - бормочу растерянно. - Помочь хочу…
- Гуляй, пацан… никто ему не поможет…
Эх, Гарун Аль-Рашид! Легко у тебя добрые дела делались. Не потому, что был ты сказочно богат, а потому, что жил в доброе средневековье, когда был закон: не обижай зазря безобидного. Советскому зверью, из одичавших приматов, непонятны дотошные суды инквизиции, им смешны по-дилетантски неумелые пытки средневековых палачей.
Далеко обставил мерзкий обезьянник - страна советская - все мировые достижения по этой части. Никто не побьет советские рекорды по скроРасстрельности судопроизводства, когда для приговора сотен людей, случайно попавших в один список, требуются секунды - ровно столько, чтобы подписать список случайным людям, ничего не знающим о тех, кто тоже случайно попал в этот список. А если кто-то не подписывает список или задает вопросы - уж точно его имя будет в следующем расстрельном списке! И это уже не случайно…
Самая тяжелая работа в советском "правосудии" у "ликвидаторов": Сотни людей умерщвляет ежедневно каждый из них! Неспроста должность палача в СССР почетнее, чем шахтера, сталевара, полярника! Про гебню пишут романы, снимают кино. Ведь самое необходимое и авторитетное учреждение в СССР - убойная контора - НКВД!
* * *
Ко мне подходит большая собака. Издалека деликатно обнюхивает бумажный пакет с пирожками, который я все еще сжимаю в руке. Сев напротив, собака склоняет набок большую умную голову и влюбленно поглядывает выразительными темно-карими глазами то на пакет, то - мне в лицо. С точки зрения собаки, человек - тоже умное животное, только бестолковое: не лает и собак не понимает.
Но в печальных глазах бездомной собаки такая щемящая душу тоска о человеке-друге с пирожками, что я понимаю и разворачиваю пакет. Там четыре нервно скомканных пирожка. Два - собаке, два - себе. Собака мгновенно проглатывает пирожки и, благодарно вильнув хвостом… улыбается! Так, как умеют это только собаки: вроде бы не видно, чем она улыбается, - душою чувствуешь ее благодарную улыбку.
Когда-то видел я на внутреннем развороте журнала "Огонек" портрет тетки из доматериалистической эпохи. Так себе, тетка, средней паршивости. Я б нарисовал и покрасивше. Зато имечко - закачаешься: Мона Лиза дель Джокондо! Кроме имени - ничего интересного. Сидит тетка и лыбится. Но - чем? Ни ртом, ни глазами, а так - настроением. Как этот пес. За улыбку Моны Лизы собака получает еще пирожок.
* * *
Поезд пришел поздно вечером. В общем вагоне темно, тесно, душно, как в бочке с протухшей селедкой. Пробираюсь по узкому проходу, тыкаясь нюхалкой в свисающие с полок пахучие ноги в жестких, как фанера, носках. С боковой верхней полки кто-то интересуется:
- Эй, поц, ты с этой станции? Чего тут так долго стоим?
- Тут паровоз меняют, - отвечаю.
- А на что меняют??
- Ну… на другой паровоз… - теряюсь я.
- Паровоз на паровоз? Хе-хе… значит, до Одессы еще не доехали… эх-х! - крякает пассажир и подсказывает: - Эй, лезь туда! Да пошустрей! Там третья полка освободилась!
Багажные полки - мои любимые: там никто меня не видит. Люблю хорошую заначку, потому предпочитаю общие вагоны. Конечно, фарт сорвать можно только в купейных, где бобры вольготно гужуются. А в общих вагонах едут сжатые теснотой простые люди. Обыкновенные и разные. Люди в дороге откровеннее, чем где-либо. Потому что незнакомы и независимы: поговорил, пошутил, анекдотец рассказал и… на станции слинял. И с концом. Пиши, Вася, по адресу: "Широка страна моя родная!". А все, что было рассказано, - в собеседнике остается.
Уже по-другому вижу я людей, которых называют "простыми". Какие же они простые, если в душе каждого - черная бездонность безысходности?! Сдается мне, что с теплом костлявых крестьянских спин, гревших меня в гулких товарных вагонах, впитал я их страшные судьбы. И на меня время от времени такое зло накатывает! Не на власть советскую, а на этих крестьян. Безропотных, безответных, как домашние животные.
Не лучше ли страшный конец, чем страх без конца! Что им терять??! Не лучше ли умереть с помпой, прихватив на тот свет парочку попутчиков - совпартийцев?! Это бунтарство у меня в крови - от предков, казаков сибирских. От разинцев, некрасовцев, усовцев, пугачевцев - всех тех, кто нанизывал на вилы царских холуев и опричников, а то и самого закабанелого боярина, а после шел в такую даль за волей и долей, о которых робкий мужик российский и подумать боялся!
Величайший материк пересекали мои прадеды в лихих разбойничьих ватагах "не гадая: в ад или рай". Не только за Каменный пояс, как старообрядцы. Мои предки-разбойнички за море Байкал шли, о котором по ту пору никто не слыхивал. Шли и шли "не страшась пути, хоть на край земли, хоть за край"!
Но вот - поезд трогается. По потолку бегут зайчики от станционных фонарей. Чувствуя приближение сна, грежу словами графа:
"Вся усталость, накопившаяся за день, вся тревога, вызванная событиями дня, улетучивалась, как в ту первую минуту отдыха, когда еще настолько бодрствуешь, что чувствуешь приближение сна".
Тягучая дорожная дрема превращает меня в неподвижный кокон, в котором, как в густом сиропе, трепыхаются странные, непонятные мысли, быть может - ощущения. Стук колесный, стук колесный и качания вагона… разговор внизу дорожный… чей-то слышен разговор. А вверху мне одиноко, только сонная морока… - это стихи снятся… Из-за ритмичного стука колес часто снятся стихи или дивная музыка. Бессвязно мелькают, причудливо переплетаясь, фантастические образы, обрывки мелодий… это таинственные чувства и мысли, выкарабкавшись из подкорки, полезли в лабиринт мозговых извилин… как у графа:
"Мысли его растекались, точно туман, и он не мог сосредоточить их на одном предмете".
Конец репортажа 14