В красные всполохи ударов, в гвалт злобных криков врезается спокойный официальный голос. Такие бесстрастные голоса имеют очень важные начальники, знающие огромную ценность своих слов и не ведающие сомнений в их бесспорной правоте и потрясного значения для современников:
- Та-ак… культурно развлекаетесь? Ребенка добиваете? Самосуд? Пра-шу участников убийства ребенка оставаться на месте! Свидетелей пра-шу задержаться! Гражданку, зачинщицу избиения, пра-шу не-мед-лен-но пройти со мной в линейное отделение милиции! На первом этаже! Не беспокойтесь, поезд будет стоять столько, сколько надо. Да, за-дер-жим… вот, вас-вас и задержим! О поезде не беспокойтесь! Вам он уже не нужен! Гражданин в шляпе и товарищ в кепке - про-шу со мной! Не волнуйтесь, гражданка! этим делом милиция займется. И вами - тоже! Он преступник несовершеннолетний! А вы все - совершеннолетние преступники! За убийство ребенка - десять лет с изоляцией! До прибытия милиции не отлучаться! Ни-ку-да! Ни-ко-му!
Официальный голос говорит, говорит, непрерывно говорит и гвалт стихает. Слышно, как подошедшие добрые советские люди сочувствуют и жалеют:
- Жа-аль, мало накостыляли.
- Жалко-жалко - не успели…
- Немного бы еще - добили бы…
И еще говорят что-то жа-алостивое, по-советски сочу-увственное. Но это я не слышу. Кто-то, по милицейски сноровисто завернув мне руку за спину, вместе с курточкой, волоком тащит меня. Один глаз у меня не открывается, но другим, сквозь слезы, вижу, что тащит меня высокий мужчина с нарукавной повязкой "ОСОДМИЛ". Неестественно разрумянившаяся от волнения тетка, похожая на злую розовую таксу, прилежно семенит за ним со своими тяжелыми чемоданами. Но свидетелей, тем более "участников", как корова языком слизнула! Голос у тетки низкий и, не по росту ее, громкий. Этим гулким, гудящим, как головная боль, голосом, тетка непрерывно, невнятно долдонит что-то, захлебываясь, едва переводя дыхание от волнения и тяжелых чемоданов. А осодмилец отвечает бесстрастно:
- Разберутся… есть специалисты! Сам видел, кто ребенка бил… и вас, гражданочка видел, как вы его по глазам били… чтобы покалечить… если он теперь ослепнет - вам не только срок светит - вы ему пенсию платить будете! "Закон суров, но это - закон!" Так сказал Цицерон! Сейчас товарищ Цицерон временно отсутствует. Не дай Бог, если он вами займется! Суро-ов он к тем, кто детей калечит! Сейчас, гражданочка, пройдите в те двери и - налево. Там линейное отделение милиции. Я приду через пару минут. Сдам ребенка в медсанчасть на экспертизу. Вас задержат до результата экспертизы: вдруг ребенок умрет? Тогда будут судить вас не за увечья, а за убийство!
Чем суровее говорит осодмилец, тем голос тетки становится тише, в нем исчезают нотки гражданского гнева и осуждения бездействия властей, и вот - она уже воркует, как ласковая голубица, хотя все так же неразборчиво:
- Но я же… это же не я?! - косноязычно гундит тетка.
Оставив тетку с ее чемоданами и растрепанными чувствами, заходим мы в какой-то служебный вход. Захлопнув за собой высоченную тяжелую дверь, осодмилец отпускает мою руку, подходит к узкому пыльному окну и наблюдает, как тетка, потоптавшись у входа в вокзал, воровато оглядывается, смотрит на билет в руке, и… раздумав знакомиться с законом и Цицероном, подхватывает свои трудноподъемные чемоданы и резво семенит к поезду. Осодмилец ухмыляется. А я все меньше понимаю его поведение. Да и не до того мне: голова кружится, я размазываю по физиономии кровь, слезы, сопли… А разве он - осодмилец? Где осодмиловская повязка? Впрочем, если ребенка, даже врага народа, долго и старательно бить по голове - ему не такое привидится!
Поезд уходит. Мы выходим на городскую площадь. "Осодмилец" поднимает руку - подъезжает затрепанная "эмка" с полукруглой надписью на дверке: "Таксомотор". Садимся на обшарпанное заднее сиденье.
- В горбольницу! - говорит осодмилец, подавая шоферу купюру. И добавляет: - Без сдачи…
Машина трогается и осодмилец спрашивает меня тихо, не привлекая внимание шофера:
- Как зовут?
- Рыжий… - с трудом разлепляю я спекшиеся от крови распухшие губы.
- Это - творческий псевдоним. А я имя спрашиваю… как мама звала? Сашенька? Значит - Александр… А теперь секи, Шщюрик, когда фамилию спросят - говори: Корнеев. Усек? Александр Корнеев! Звучит?
Я молча киваю головой.
- Шща! Хорошо излагаешь. Промолчишь - за умного сойдешь. Буду гворить я. А на всякий пожарный случай, помни: я твой братан Николай. Ты ко мне приехал из деревни. Из Михайловки. На вокзале гопники накатили, побили и чемодан отобрали, а там документы лежали. Справочку о травмах больница даст. Остальное я сделаю. Больше знать тебе не надо. Много будешь знать - не дадут состариться! Меньше знаешь - лучше спишь, лучше спишь - здоровее будешь, здоровее будешь - дольше проживешь, а дольше проживешь… шща шеф! уже приехали?
* * *
От травмотолога выхожу я заклеенный, забинтованный, получив медицинскую справку на официальном бланке и неофициальное, но авторитетное медицинское заключение: "Все до свадьбы заживет!" А Николай меня в гостиницу ведет, где предстоит жить, как я понял, если не до свадьбы, то хотя бы пока не заживет.
У окошечка дежурного администратора гостиницы "Енисей" сияет золотыми буквами на траурно-черном фоне табличка, изготовленная на века, как надгробие: "мест нет". Форма и содержание таблички наповал сокрушают иллюзорные надежды входящего. Увидев такой шедевр монументального творчества, понимаешь, что от неуклюже велеречивой фразочки Данте: "Оставь надежду, всяк сюда входящий!" - веет безалаберным дилетантизмом итальянского захолустья.
Не обращая внимание на зловещую табличку, Николай заботливо, как инвалида, усаживает меня в кресло, стоящее в секторе обзора из окошечка администратора. Возле кресла на стене висит такая же монументальная, черная, с золотыми буквами, рассчитанная не на одно поколение читателей табличка с призывом, ставшим фирменным лозунгом каждого солидного учреждения: "Уважайте труд уборщицы". Удобное кресло располагает к размышлениям: почему надо уважать труд уборщицы, а не уборщицу?
Пока я размышляю над этим, Николай направляется к администратору. Не к окошечку, перед которым нужно стоять согнувшись, как униженно клянчащий зануда, а к дверце в высоком барьере с надписью: "Служебный вход". Тут я понимаю: зачем по пути в гостиницу Николай купил цветы и коробку шоколадных конфет с ромом! Судя по кокетливому женскому смеху за барьером, конфеты и цветы, а особенно Николай понравились.
И мой жалкий видочек, заверенный справкой, значение оказывает: две пары женских глаз, администратора и кассира, преисполненные извечного женского сострадательного любопытства, внимательно разглядывают через полукруглое окошечко разноцветные от йода и зеленки наклейки, которых на мне - как на иностранном чемодане. А Николай вдохновенно импровизирует удивительную историю о таинственной катастрофе, случившейся в Красноярском крае, единственным свидетелем которой стал я - его братишка из таежной деревушки на реке со смешным названием - Тунгуска. Потому-то меня, для изучения, срочно доставили в краевой центр!
- Конечно, та инклюзивная информация, которой я интродуктивно поделился с вами, очаровательно эмансипированными женщинами, является конфеденциальной, - заканчивает повествование Николай, покручивая на пальце ключ от номера. - Во избежание конгруэнтно индуктивного резонанса пресса не освещает аналогичные катаклизмы. Представляете, какова может быть инсинуация, если о катастрофе станет известно ТАМ? - И подняв указательный палец, Николай выдерживает зловещую и многозначительную паузу.
Советский человек изначально приучен благоговеть перед заграничным. Потому-то Николай так и сыпет иностранными словечками. Но есть одно русское слово, перед которым скукоживается вся иностранщина. Это слово - там… От этого слова советский человек зачарованно замирает, не пытаясь уточнять: а где - "там"? Или - в светлых коммунистических эмпиреях, где витают наши партийные вожди, которых недопустимо огорчать вестями низменными и грубыми: о голоде, болезнях, бедствиях… Или же "там" - это в мрачной берлоге, где, по историческим законам материализма, загнивает кровавый империализм, от которого все наши беды скрывают по соображениям столь таинственным, что самое понятное объяснение этому: "Не твоего ума дело!" И не приведи Господи, если за словом "там" таится самое авторитетное учреждение - "компетентные органы"! Тут - не до разговоров! И при слове "там" советский человек, цепенеет от ужаса, затаив дыхание и перестав думать, как кролик перед удавом.
Очаровав женскую администрацию, Николай нарочито осторожно, как драгоценную жемчужину из футляра, извлекает меня из кресла, препровождая к лифту. Кассир и администратор, очарованные комплиментами Николая, совращенные его щедрыми дарами, ошеломленные каскадом иностранных слов и, напоследок, добитые зловещим словечком "там", зачарованно смотрят в окошечко вслед.