Неважно кто, неважно как; скорее всего, подумал он, отвечать придется всем, всем без исключения, но просто так это не останется, виновных будут искать жадно, исступленно и здесь, в России, и в Германии, и везде, где только не увидят вот это – развороченные осколочными снарядами кишки, сожженные ипритом легкие, в немыслимых количествах ампутированные руки и ноги, беспрерывный запах гниения человеческого мяса, резаные и колотые штыковые раны, болтающиеся на коже обрубки, где только не услышат страшный вой: "Пристрелите меня скорей!". Но было и другое – обезумевшие, потерявшие человеческий облик лица пленных, загнанных в военно-полевые лагеря, где их попросту не кормили и не поили неделями, некому было об этом позаботиться или не было особой охоты, десятки и сотни тысяч солдат и мирных жителей, подданных Российской империи, которых, как скот в загоне, держали на жаре австрийцы, – это было настолько близко к картинам ада, что доктор впервые понял, что это такое – содрогнуться до глубины души; он видел – тоже впервые – сошедших с ума тысячами, таков был эффект боевых газов, первых бомбардировок с воздуха, сплошного артиллерийского огня по площадям; он проникал в мозг человека, родившегося в XIX веке, этот проникающий эффект сносил его напрочь, надолго или навсегда: люди мычали, блеяли, кричали непрерывно, и, хотя их отводили в отдельные, специально установленные места, это не помогало, нечеловеческий крик сошедших с ума сводил с ума еще нормальных, и это продолжалось сутками, неделями; расстреляйте их, кричали живые, считая тех – мертвыми, и их действительно иногда расстреливали, не в силах выдержать крика, но главное, самое главное – это полное бессилие врачей после больших боев, особенно в первый год войны, ибо на глазах у людей происходило дьявольское "чудо истории", мир стирал грань веков, цивилизация неслась дальше на всех парах, не желая считаться с жертвами, и получалось так, что передвижной полевой госпиталь, готовый к любым операциям, самым тяжелым, и к любой терапии, был порой совершенно бессилен; врачи застывали, не в силах поднять руку, взрослые мужчины рыдали, только женщины выдерживали, но далеко не все, потому что возможности фронтовой медицины не были рассчитаны на такое количество жертв: оперировали одного или двух, когда нужно было резать тысячи тел; бинты, лекарство, персонал, человеческие силы – все было рассчитано неправильно, исходя из предпосылок и цифр прошлой войны, прошлых войн, а новое оружие уничтожало людей в неизмеримо больших пропорциях; поэтому, повинуясь особому характеру этой войны, названной сразу "великая", "мировая", слепо отдавшись стихии оголтелого национализма, бросив в ее топку все самые дорогие ценности, заставив одну нацию зверски, жадно, неистово ненавидеть другую (как ненавидели французы и англичане "бошей", австрийцы – русских), правительства в считаные месяцы поставили под ружье миллионы солдат, провели гигантскую, невиданную по своим масштабам мобилизацию, исходя из расчетов своих генералов, и поэтому на линиях фронтов с оружием в руках умирало и было ранено одномоментно столько солдат, сколько никогда прежде; такого не видел и не мог представить никто, это был апокалипсис – за пару месяцев в ходе сражения погибало население маленькой европейской страны, какой-нибудь Боснии, никто даже не мог посчитать эти жертвы, а ведь это было только начало; скученность, интенсивность военных действий была такова, что пошли в ход методы, давно забытые при ведении войн – например, зверства по отношению к мирному населению: людей сжигали или загоняли в водоемы целыми деревнями, экспроприации последнего продовольствия происходили все чаще, после того как через какое-то место проходил фронт "союзников", тех или других, начинался мерзкий, искусственно вызванный голод; масштабы бедствия были таковы, что они не могли не затронуть и повседневную жизнь людей: закрывались или начинали работать на военный заказ фабрики и заводы, исчезали целые ремесла, целые отрасли мирного производства, в результате только в больших городах обеспечение оставалось более-менее сносным, из маленьких деревень, из прифронтовой полосы медленно полз голод, исчезало самое необходимое, от мыла до чулок; люди впервые столкнулись с тем, как война уничтожает, словно лесной пожар, все выстроенные, налаженные связи, ничего нельзя было перевезти через границу, умирал скот, дети плакали без молока, больницы были переполнены, эпидемии возникали тут и там, без попечения остались роженицы и старики, беженцы огромными потоками горя, несчастья, боли раскинулись по дорогам Европы, они умирали по пути, теряли своих детей – и все это происходило в двух шагах, в двух часах езды от городов, где, оставляя последние, быстро обесценивающиеся деньги, люди сидели в ресторанах и отчаянно пытались веселиться, ходили в синематограф, где пышные красотки раздевались на глазах у гогочущей публики под бурные наигрывания тапера, женщины отдавались мужчинам безо всяких условностей, дети в массовом количестве лишались своих отцов навсегда, навсегда, навсегда; господи, это слово завладело умами, этим словом признавались в любви, этим словом гнали в штыковую атаку, этим словом делалась самая грязная политика, баснословные состояния продавцов и производителей оружия, но было ясно, да, уже было ясно, – очнулся Весленский и оглянулся вокруг себя: он сидел на скамейке в парке Села, рядом с ним стоял армеец и тряс его за плечи, доктор, что с вами, вам плохо, нет, все нормально, задумался, заснул, так бывает… – уже было понятно, что кто-то за это ответит, обязательно ответит… Но еще не было ясно, какие чудовищные последствия будет иметь эта война для населения Европы и Малой Азии, какой пожар возмездия охватит все без исключения страны: Гитлер объявит евреев предателями нации еще в двадцатых, Сталин объявит предателями крестьян, интеллигентов, иностранцев, мотив предательства станет главным на десятилетия, а может быть, и на века…
Все это было очевидно Весленскому при посещении Села и после разговора с человеком, которого уже объявили главным предателем; доктор начал представлять масштабы бедствия, не умея их до конца сформулировать, он ощутил этот гигантский поворот истории, и у него… заболела голова.
Очень сильно заболела голова.
Он принял пилюлю, подумал и поехал к Штейнам. Ему срочно надо было увидеть Веру.
Вера не только не ждала никакой революции, но и в целом события внешней, большой жизни так плохо задерживались у нее в голове, что она даже опасалась вступать в разговор, чтобы не попасть впросак.
Зато события внутренние обступили ее со всех сторон, это была громада снов, которые на самом деле не были снами, а свободно и легко переходили в ее будни. Людей из снов она встречала на улице или, напротив, людей с улицы видела во сне, поэтому, конечно же, революция – абсолютно реальные события, не имевшие никаких двойных толкований, – была встречена ею с огромным восторгом, потому что она отменяла власть снов, но особенно потому, что привела в их дом доктора Весленского. Это можно было бы считать совпадением, не имеющим никакого отношения к революции, но Вера с самого начала знала (и вот тут сновидение помогло ей в достаточной степени), что он приехал с каким-то необычайно важным революционным заданием, что он важнейший участник этой революции, хотя никто из окружающих об этом даже не догадывался.
Однако ей было неловко спрашивать об этом самого Весленского.
Она с ним почти не говорила – запретила себе с ним говорить, чтобы это не кончилось. Слова вообще могли смутить, сбить, испортить любое хорошее, то немногое хорошее, что с ней происходило.
Поэтому она мучилась, но молчала, хотя, конечно, ей было очень интересно. Ей было настолько интересно, что порой она плакала от безвыходности ситуации.
Хотя, если честно, ее слезы были немножко обманные и очень сладкие, потому что (конечно, конечно!) как раз революция и сделала Веру счастливой, привела в их дом этого большого робкого человека с необычайно умной речью, очень странной манерой молчать, обволакивая вокруг себя все пространство, с этими его докторскими руками, в которых была заключена вся его сила и смотреть на которые она боялась иногда, чтобы не упасть от счастья в обморок.
Счастье, простое девичье счастье, заключалось, в сущности, в том, что Весленский был влюблен в нее и при этом ничего не требовал, ничего не говорил, а ей только этого и надо было.
Ей иногда казалось, что – поскольку других объяснений не находилось – он появился в ее доме прямо оттуда, из ее внутренней жизни, из этих мучительных полуснов, но потом она брала себя в руки и говорила, отчетливо произнося (про себя) каждый слог – нет, нет, нет, это ре-во-лю-ция.
В этом смысле гражданка Вера Штейн была, конечно, истовой революционеркой настолько, что теперь задним числом, ретроспективно искала следы того, как революция, подобно приливу, постепенно подступала к ее городу, Петрограду, просто это было сначала незаметно, а потом вода плескалась ближе, ближе, захватывая все новые гранитные ступеньки, пока не пролилась вся и сразу.
Вера вспоминала, как это начиналось.
Ну во-первых, сначала солдаты.