Между тем, ощущение Его полной невиновности разительно контрастировало с тем общим настроением, которое царило тогда в Петрограде. Ненависть к Нему, ко всей его семье, личная, яркая ненависть, была тотальной, всепоглощающей, ею были заражены все классы и все сословия (простые люди – как раз в меньшей степени, но и они тоже), она буквально сочилась из всех углов и изо всех щелей этого города. Доктор имел возможность в этом убедиться еще в прошлом, шестнадцатом году, ибо в Петрограде – город теперь приходилось называть именно так, хотя язык каждый раз сопротивлялся этому ужасу – у него служило много однокурсников, причем практика некоторых из них построилась весьма успешно, и все они звали доктора в свои "круги", что давало, в общем, неплохое представление о настроениях общества.
В музыкальном театре (петроградцы звали его "музыкальной драмой"), куда доктор был зван на премьеру, они вместе с однокурсниками слушали "Хованщину" Мусоргского. Весленский не то чтобы очень уж сильно любил русскую музыку, скорее наоборот, но признавал, что в этой опере, пожалуй, есть действительно сильные моменты, близкие к Вагнеру или Малеру. Досифей (Господи, что за имя), загримированный "под Распутина", произвел на зал впечатление разорвавшейся бомбы. Раздались отчаянные аплодисменты, оскорбительные выкрики, кто-то встал, кто-то грозил кулаком "ненастоящему" Распутину, верней, его кукольному изображению.
Это было поразительно.
Кому предназначались главные овации после спектакля, понять было тоже нетрудно: когда Досифей-Распутин со своей всклокоченной шевелюрой и дьявольским выражением лица вышел на поклоны, ему посыпались букеты, и вообще, шум в зале стоял настолько неимоверный, что было как-то даже неудобно.
Искренне поразила доктора и та радость, с которой Петербург-Петроград встретил новость об убийстве "царского мужика". Казалось, что с переменой имени город приобрел какие-то новые черты – он стал кровожаден и свиреп в духе восемнадцатого века, а его галантность оказалась холодной и жадноватой.
С одним из своих знакомых доктор попытался заговорить об этом. Знакомый вообще не понял, о чем идет речь.
– Ну вот Распутин, – сказал доктор. – Ведь как-никак убили человека…
– Человека? – злобно захохотал его визави.
Абсолютное омерзение вызвали также у Весленского рассказы якобы очевидцев о том, что какие-то дамы в сопровождении кавалеров возвращались с бала в полтретьего ночи по набережной Мойки и услышали выстрелы. Зайдя через калитку во двор, они пытались выяснить, в чем дело (смелые дамы!), и навстречу им выбежало несколько офицеров, разгоряченных и в расстегнутых сюртуках, чуть ли не в одних рубашках…
Говорили, что офицеры, одним из которых был, безусловно, Юсупов, пытались успокоить дам и уверить, что им послышалось, но гораздо больше доверия вызывала вторая версия – что один из офицеров шепнул: "Сегодня убили Распутина. Поздравляю. Проходите дальше, пожалуйста!" И дамы, воодушевленные этой счастливой новостью, поспешили выбежать на улицу, чтобы поделиться радостью с остальными прохожими…
Но, конечно, самое тяжелое впечатление на доктора произвели рассказы знающих людей о том, как убивали царского мужика – ядом, затем пистолетами, потом утопили в реке. Чудовищной силы человек, Распутин все никак не хотел умирать. Это было настолько чудовищно, непотребно, мерзко, что Весленский не уставал удивляться тому равнодушию, с которым окружавшие его люди, добрые, мягкие и совестливые, относились к этим подробностям, не уставая радоваться самому факту.
Доктор был убежден в том, что именно эта смерть, а верней, реакция на нее, надломила императора и заставила его отречься. Он был подавлен настолько, что окончательно потерял силу к сопротивлению.
Но ненависть распространялась и на Него, и на членов его семьи не в меньшей степени, чем на всклокоченного театрального злодея, Досифея из "Хованщины", Распутина, которому обыватели приписывали и свальный грех, и чудовищную коррупцию, и шпионаж в пользу Германии, и черт знает что еще.
Весленский сидел на каком-то дружеском ужине, когда речь снова зашла о политике. И вдруг одна из дам воскликнула в необыкновенной экзальтации:
– Да я бы убила Его собственными руками! – и для вящей убедительности показала свои абсолютно голые, очень красивые руки в перстнях и браслетах.
Весленский не мог поверить своим ушам, что речь идет об императоре, но это было именно так. Он внимательно посмотрел на даму: хороша собой, умна, образованна, вовсе не истеричка – и еще раз убедился в правоте своего печального наблюдения.
Общая вовлеченность в политику, отметил тогда про себя Весленский, весь этот энтузиазм перемен, жажда революции, охватившая общество, она, конечно же, неизбежна, но она – одновременно – безусловное зло.
Пока империя еще держалась, пока у нее еще были верные штыки, пока работали полиция, военная цензура и все прочее, все эти разговоры сохраняли хотя бы внешнюю видимость "благородства".
Но сегодня, когда Он был арестован и содержался под стражей вместе с семьей, подобные разговоры приобретали просто какой-то каннибальский характер.
Однако, с другой стороны, эта ужасавшая его ненависть, мстительность, охватившая всех, чувство ненатуральной злобы к Нему совершенно не удивляли Весленского, фиксировались им отчужденно, даже нейтрально, не вызывали, например, детского желания помочь – что, возможно, вполне было бы в его характере в других обстоятельствах или по отношению к другой персоне, – и дело тут было, может быть, в его поручении, которое совершенно отделяло его от политики, ставило в позицию нейтрального наблюдателя, свидетеля. И, что более важно, он уже давно, еще в самом начале своего фронтового поприща, впервые зайдя в палатку полевого госпиталя и взглянув на эти раны, впервые вдохнув ноздрями этот страшный запах, вдруг понял, что кто-то должен будет ответить за все…