Распределив работу, Устинья долго сидела одна в хомутовской. Надо было идти в контору, но она медлила, тянула время. Разговор с Еремеем Саввичем будет тяжелый.
За стеной стучал и стучал Игнат. Звук доносился глухо, как из-под земли. Пригрело солнце и в окно хомутовской заглянуло; под полом зашебаршили мыши. Она вышла на улицу, толкнула дверь в столярку. В ней было тесно от досок, чурок, березовых болванок; жарко топилась печь, из трещины в трубе выбивался черный, как деготь, смолевый дымок. Игнат в распахнутой тужурке сидел на верстаке, выдалбливал дыры в нахлестке для саней. Она открыла дверцу печки, лицо охватило жаром, бросила на груду алых углей куделю стружек, присела на чурбак.
- Слышал про Никиту?
- Слышал.
- Такой молодой… Кто бы мог подумать!
- Война… - Игнат с ожесточением ударил киянкой по долоту, - слепая, как огонь в лесу, валит под корень и кедр, и молодую сосну.
Замолчали. Игнат перевернул нахлестку, вытряхнул из дыры мелкую крошку древесины, карандашом наметил место второго отверстия.
- Я кину бригадирство, Игнат. Не выходит у меня. Не могу больше. Если уж по правде говорить, то я, будь на месте наших баб, тоже буксырить бегала бы. Голодуха на пороге.
- Потому-то и нельзя тебе бросать работу… Ты, я знаю, все по справедливости будешь делать. А справедливость сейчас не меньше хлеба нужна.
- Да не могу я делать по справедливости! Кто добровольно впрягся, на тех еду. Вот и все.
- Я тут кумекал… По-доброму-то, Устюха, надо бы хлеб, какой снегом задавлен, разделить людям добывайте, кормитесь. И уж говорил про это Еремею Саввичу. Но он и слышать не хочет. Незаконное, мол, дело. Весной, мол, соберем хлеб в закрома. А я думаю, к весне мало что останется.
- Что останется, птицы поклюют.
- Ну, конечно… Замыслил я другое. Свой порядок надо установить. Чтобы и работа на месте не стояла, и все с хлебом были.
- Ну как, как это сделаешь? - с нетерпением спросила она.
- А так. Проработал в неделе пять дней в бригаде, остальные два дня - буксырь. Не отработал пеняй на себя.
- Но Еремей Саввич…
- Тут уж обойти его надо. В случае чего, вся вина на тебя ляжет, Устюха. Но ты сдюжишь. Вот почему и говорю тебе: оставайся.
Не сказав ему ничего определенного, она ушла, но когда уходила, знала, что останется. Вечером побывала во всех домах, переговорила с бабами. Она не стала убеждать людей, что надо работать и на колхоз, предупредила:
- Кто без дозволения пойдет буксырить, с чем пошел, с тем и вернется. Слово даю.
Наверное, ее предупреждение всерьез не приняли. Уж если угроз Еремея Саввича не побоялись, что ее предупреждение! Никто из заядлых буксырщиков на работу не вышел. Хуже того, не пришла и Прасковья Носкова.
Устинья поехала на поля. Буксырщики бабы, ни одного мужика уже намолотили зерна, увязали мешки. Снег кругом был измят, истоптан, там и сям торчала неровно обрезанная, всклоченная стерня: колосья срезали кто чем мог обломком косы, серпом, ножом; горел огонь, вокруг него валялись обугленная картофельная кожура и клочья газет.
- Бог в помощь, бабоньки! - громко сказала Устинья.
Прасковья Носкова пересыпала чисто отвеянное зерно с ряднины в мешок, она слегка смутилась, но вздернула голову, с вызовом ответила:
- Ты что, тоже буксырить?
- Ну да. Только я для колхоза.
- Одна?
- Почему одна? Вы мне поможете сани загрузить, - посмеивалась Устинья.
Не только Прасковья, другие бабы тоже чувствовали себя при Устинье не совсем хорошо, не знали, что она будет делать, и спешили сняться с места. Первой навьючила на себя мешок Верка Рымариха. Устинья дружелюбно улыбнулась, подошла к ней.
- Что будешь плечи натруждать, клади на сани.
- Не изболела горбушка, слава богу.
- Давай клади, не стесняйся! - Устинья мягко, но настойчиво потянула котомку за лямки, по-прежнему улыбаясь, и Верка подчинилась ее настойчивости.
Устинья проволокла мешок по снегу, положила на сани. Мухортый конь прядал ушами, мусолил железки удил.
- А теперь и ты, Катерина, давай сюда. И ты, Анна… - Весело и быстро Устинья собрала, сложила мешки на сани, села на них, черешком бича сбила с черненых унтов снег.
- А теперь, бабоньки, шагайте налегке. Мешки я сама опростаю и завтра отдам. Зерно пойдет колхозу. Вот так-то.
- И мое зерно? - подбоченилась Прасковья.
- Тебе я отдам. Ты свое заработала.
- Это дело! - одобрила Прасковья. - А я уж думала, ты меня со всеми поверстала.
Верка Рымариха тут только поняла, что Устинья ее обманула, ее, жену самого главного человека в Тайшихе.
- Ты что вытворяешь?! Слазь с моего мешка, бесстыжая! - сердито крикнула она.
Другие бабы придвинулись ближе к саням, заговорили:
- Детей оголодить хочешь! Воюйте, мужики, а тут…
- Для чего выхваляешься?
Бабы пока что говорили без особой злобы, но дай им волю, распалятся и ничем уж их не остановишь. Во гневе бабы куда хуже, безрассуднее мужиков. Устинья резко встала, шагнула от саней, холодно, остро, как стекло на изломе, блеснули ее зеленые глаза.
- Берите! Хватай, Верка, свою котомку, волоки домой! Ну? Кормите своих ребят. Ешьте сами. Тащите, пока есть…
- А что, и потащим… - сказала Верка, но котомку брать с воза не спешила.
- Тащи, тащи! Но что потащишь потом? На что вы надеетесь, бабы? Куда идете? Разорите колхоз, потом что? А мужики вам спасибо скажут? Война же, бабоньки родимые! Кто будет кормить армию, если не мы? Сами мы тут худо-бедно проживем. А что там будет, если наши мужики голодными останутся? Вот ты, Верка… Разве ты не хочешь, чтобы твой Рымарев домой вернулся?
- Не говори ерунды-то!
- Это не ерунда. Это чистая правда. Война идет такая, что если покачнемся мы, не устоять и нашим мужикам. Тогда всем погибель. Тогда никто никого не дождется. Я вам всем вчера что говорила? Если хотите, чтобы и наши дети накормлены были, и наша общая работа не стояла, не перечьте мне, бабы. Буксырить без всякого порядка, вот те крест! - никому не дам.
Она подошла к лошади, поправила хомут, взялась за вожжи.
Снег на сопках и полях был чист, сиял ослепительной белизной, солнце, замкнутое в радужный круг, низко висело над тихой пустынной землей. Она тронула лошадь. Полозья саней глубоко запахались в снег: воз получился тяжелый. А чтобы выехать на дорогу, надо было подняться на крутой взлобок. Мухортый напряженно вытягивал шею, выворачивал копытами сухие комья земли из-под снега, тяжело дышал. Наконец он остановился. Устинья дала ему передохнуть, понукнула, но конь не взял воз с места. Подошли бабы. Кто-то сказал:
- Бог правду видит.
Устинья взялась за оглоблю, отгребла из-под ног снег, утвердилась на земле.
- Ну, милый, взяли!
К ней подскочила Прасковья. Вдвоем они помогли коню стронуть сани с места и провезти метра три-четыре. Прасковья оглянулась.
- Вера, ты что стоишь? Тяжелей твоего мешка тут нет, припрягайся.
- Отобрали, теперь помогай… - проворчала Рымариха, но за оглоблю взялась.
Прасковья уперлась руками в задок саней, скомандовала:
- Ну, птица-тройка, две бабы, один мерин, пошел!
Воз медленно пополз в гору, еще несколько баб налегли на задок саней. Без остановок вытолкали воз на дорогу. Верка, красная от натуги, часто хватала ртом студеный воздух.
- Ну и сильна ты, как черт! - сказала Устинья.
- Да уж посильней твоего мерина! - засмеялась Прасковья. Дальше дорога шла под уклон. Устинья села на мешки, и конь
пошел ходкой рысью. Бабы сразу же отстали. Они шли кучно, наверное, судачили о ней. Будет у них разговоров! Пусть поговорят. Самое главное она сделала. Сейчас они ее, может быть, и ругают. Но это ничего. Это пустяки. Будет ругать ее и Еремей Саввич, если дознается, а он все равно дознается. И это тоже ничего.
Когда она привезла в деревню зерно и сказала Еремею Саввичу об этом, он не поленился выйти из конторы, сам взвесил мешки на складе, похвалил Устннью:
- Геройская ты баба, оказывается. Буду тебя, Устинья Васильевна, всем в пример ставить.
- Ставь, Еремей Саввич, ставь. Я не против, совсем даже наоборот.
Самовольное буксырство с того дня пошло на убыль, но прекратилось оно не скоро. Устинья ездила каждый день на поле и у тех, кто намолачивал хлеб без разрешения, отбирала все до зернышка. Немало было при этом ругани и слез, но Устинья оставалась непреклонной. К тому же ей начали помогать "законные" буксырщики.
"Почему мы должны работать в колхозе, а вы нет?" говорили они. На склад Устинья сдавала зерна все меньше и меньше, а потом и совсем перестала. Еремей Саввич был недоволен.
- Перехвалил я тебя, Устинья Васильевна. Доведется мне самому за это дело приняться.
Теперь он мог все напортить. Станет отбирать у тех, кто заработал право буксырить, и порядок, установленный ею, поломается. Снова она пошла по домам и предупредила баб, что за них, по всем видам, возьмется сам Еремей Саввич. И еще она посоветовала им при возвращении с поля не ходить беспорядочно, держаться вместе, брать с собой трех-четырех ребят, чтобы те шли впереди, высматривали, где их поджидает председатель.
Еремей Саввич оказался бессильным перед организованными Устиньей буксырщиками. И она радовалась, что все так хорошо сладилось, что и люди будут с хлебом и работа не остановится.