Мережковский Дмитрий Сергееевич - Александр Первый стр 29.

Шрифт
Фон

Голицын давно уже видел, как лицо Пестеля бледнело, искажалось, и в тускло-черных глазах загорался тяжелый, припадочный блеск. Вдруг ударил он изо всей силы кулаком по столу.

- Так будет же республика!

Все на минуту притихли. Но тотчас же опять поднялся неистовый крик:

- Долой диктаторов!

- Долой Пестеля!

- Второго Бонапарта!

- Второго самодержца!

- Павла Второго!

Пестель, как будто просыпаясь, обвел всех медленным взором.

- Господа, - заговорил он изменившимся голосом, с тихим и грустным недоумением в потухших глазах, - я ни на какие личности отвечать не буду. Я пришел сюда не с тем. Ежели обидел кого, прошу извинить… Но стыдно будет тому, кто подозревает личные виды. Последствие покажет, что таковых не было. Впрочем, если я один мешаю всему, я готов удалиться из Общества.

Остановился, помолчал и вяло, рассеянно, точно о другом думая, потер лоб рукой:

- Я хотел еще что-то… Ну, да все равно…

В лице и в голосе его что-то было такое простое, правдивое и печальное, что все на мгновение опомнились и, так же как давеча, затаили дыхание, потупились, не глядя друг на друга. И тихая душная тяжесть опять навалилась на всех. Почувствовали, что не надо было говорить того, что говорили, и что не в нем, а в самих себе они что-то унизили.

Голицын встал и подошел к Пестелю.

- Я хочу вам сказать при всех, Павел Иванович! Со многим я не согласен, но главное верно у вас, и я того же мнения до корня: низвержение династии, провозглашение республики. Что бы ни говорили, - это так, и без этого ничего не будет, ничего не будет!

Пестель посмотрел на Голицына с удивлением, как будто все еще не понимая, но вдруг улыбнулся простодушною улыбкою, той же самою, с которой спрашивал намедни Рылеева о персидской шали для сестры и от которой лицо его сразу молодело, хорошело до неузнаваемости.

- Спасибо вам… Я не знаю вашего имени.

- Князь Валерьян Михайлович Голицын.

- Ну, спасибо, спасибо вам, князь! - сказал, крепко, до боли, пожимая ему руку.

Голицын заглянул в глаза Пестелю и тоже улыбнулся, - почувствовал, что может полюбить его, как брата. Но в то же мгновение увидел глаза умирающей девочки.

Пестель, собираясь уходить, складывал в портфель бумаги, листки "Русской Правды" и половинки разорванной карты Российской республики, - верно, дома склеит тщательно. Никто его не удерживал.

Зеленое сукно, взятое напрокат из Русско-Американской Компании, сняли со стола, чтобы не запачкать, и покрыли стол белою скатертью. Потушили свечи, зажгли ананасовый пунш; сахарная голова запылала в голубых волнах спиртового пламени; захлопали пробки, полилось шампанское. Пир вскладчину: с каждого гостя по двадцати рублей ассигнациями.

От грозной и душной Пестелевой тяжести с наслаждением возвращались к обыденной легкости, как будто, проснувшись, потягивались, расправляли члены и торопились наверстать упущенное. Говорили о последнем параде, о чинах и производстве, о танцовщице Истоминой и закулисных шалостях гвардейцев, о Семеновой, которая провалилась намедни в Лобановской "Федре"; спорили о цыганках, Фешке и Малярке, кто лучше поет, - почти с таким же увлечением, как только что о республике и монархии.

Чимбиряк-чимбиряк-чимбиряшечки!
С голубыми вы глазами, мои душечки! -

пел Бестужев, подражая Фешке.

Затянули хором:

Отечество наше страдает
Под игом твоим, о злодей!
…………………………….
…………………………….
Свобода! Свобода!
Ты царствуй над нами…

Кюхля пошел плясать казачка и растянулся при общем хохоте. Якубович произнес речь:

- Господа, я не хочу принадлежать ни к каким тайным обществам, чтобы не плясать по чужой дудке. По моему мнению, один человек решительный полезнее всех обществ. Я жестоко оскорблен государем. Разве вы не знаете, зачем я проживаю в Петербурге? Разве не написана на лбу моем кровавая причина?

Сорвал повязку с головы и, вынув из бокового кармана полуистлевший листок, штабный приказ по гвардии, с чином капитана вместо полковника, помахал над головой:

- Вот пилюля, которую восемь лет ношу у ретивого; восемь лет жажду мщения. Ему не ускользнуть от меня… Тогда пользуйтесь случаем, делайте, что хотите, созывайте ваш Великий Собор и дурачьтесь досыта!

Выслушали молча и заговорили тотчас о другом: где бы провести остаток ночи, в Красный ли кабачок закатиться на тройках, или по соседству в Фонарный, к "дамочкам". Но говорили уже вяло, со скукою; сразу устали, опьянели и отяжелели. Веселье потухало, как бледно-голубое пламя пунша в бледно-зеленой тусклости утра.

Затянули еще раз на прощанье, но тоже со скукою:

Отечество наше страдает…
……………………………

И опять:

Чимбиряк-чимбиряк-чимбиряшечки!
С голубыми вы глазами, мои душечки!

Один в кабинете, забившись в угол дивана и закрыв лицо руками, сидел Одоевский. Голицын подошел к нему. Тот услышал и отнял руки от лица.

- А знаете, князь, - проговорил он, и Голицыну казалось, что слезы у него на глазах, - ведь Пестель-то прав: стыдно, Боже мой, как стыдно и гадко все! Ничего не будет. Болтуны несчастные: наделала синица славы, а моря не зажгла…

Голицын молча простился и вышел на улицу.

Светло, тихо, пусто. Внизу - опрокинутое в Мойке белое небо, и вверху - оно же, белое, слепое, как остеклевший глаз покойника; серая каланча над серою съезжею; у полосатой будки сонный будочник; грохочущие телеги со смрадными бочками; ругань двух пьяных гуляк у трактира с красным фонариком и гул барабана вдали, - должно быть, на гауптвахте бьют зорю.

На углу Вознесенской нагнал его Рылеев. Долго шли молча.

- Ну что, как? - начал было Голицын, но тот замахал на него руками:

- Да уж не говорите. Скверно…

И опять молча пошли по светлой, тихой и пустой, точно вымершей, улице с белым небом вверху.

Вдруг оба вздрогнули. Могучий звук прокатился одиноко в мертвой тишине, задрожал, как задетая у самого уха струна, и медленно замер. Первый, второй, третий - и весь воздух наполнился медленно-мерными медными гулами. У Вознесения благовестили к заутрене.

Остановились, прислушались.

- Да, ничего не будет, ничего не сделаем, - заговорил Рылеев, как будто повторяя то, что говорил благовест, - а все-таки надо начать! Раздастся глас свободы и разбудит спящих…

Говорил, как всегда, высокопарно, торжественно; но не в словах, а в лице и голосе его что-то было такое же простое, правдивое, как давеча у Пестеля.

Голицын положил ему руки на плечи и заглянул в лицо, бледное в бледной тусклости утра, точно мертвое.

- Да, начать надо, - произнес и он, как бы отвечая на то, о чем спрашивал колокол. - Хотя вы и не верите в Бога, а помоги вам Бог!

Обнялись и поцеловались молча.

Когда Рылеев ушел, Голицын долго еще слушал благовест, потом снял шляпу и перекрестился с молитвою, с которой благословила его Софья:

"Сохрани, помоги, помилуй нас всех, Господи! Спаси, Матерь Пречистая!"

На следующий день у Полицейского моста на Невском встретил он Пестеля; лица не видал - шел сзади, - но узнал тотчас же. У Пестеля под мышкою был сверток, должно быть, персидская шаль, подарок сестре. Нагнав его, Голицын пошел рядом; но Пестель не замечал его и продолжал идти, не глядя по сторонам. Лицо безжизненное, взор невидящий, шаг размеренный: кажется, будь на дороге яма, - не остановился бы, как пущенный в ход автомат.

Солнце пекло уже по-летнему; тощие липки бульвара, едва распустившиеся, кидали слабую тень. Пестель присел на скамейку, снял фуражку и вытер платком пот со лба; все еще не узнавал или не видел Голицына, присевшего рядом.

- Здравствуйте, Павел Иванович!

- Ах, Валерьян… - видимо, с трудом вспомнил он имя, - Валерьян Михайлович, извините, я очень рассеян, никого не узнаю…

Голицын заговорил о вчерашнем, но Пестель едва слушал и отвечал неохотно, как будто думал о другом, не рад был встрече и о своей вчерашней благодарности забыл.

- А нехорошо у вас в Петербурге, - вдруг, среди разговора, оглянулся он и поморщился: - жара, пыль, вонь… Я, впрочем, весны не люблю. То ли дело осень, особенно в деревне, самая глухая осень в самой глухой деревне. Читали вы "Утехи меланхолии?"

- Нет, что это?

- Книжечка такая, старинная. Мне нравится. Давеча по Невскому шел, все вспоминал. Погодите, как это? "Счастливый уголок безмятежности, уединенное сельцо, мирное лоно твое в шуме осенних бурь нежит скорбный дух мой; любезная пустынька питает меланхолию…" Не правда ли, чувствительно? Глупо, но чувствительно. Точно перевод с немецкого. Потому, должно быть, мне и нравится…

- А к памятнику Петра пройти как? - спросил он, вставая.

- Тут недалеко. Я проведу вас, если позволите.

Пошли вместе. По дороге Пестель опять вычитывал ему из "Утех меланхолии":

- "Среди октябрьских непогод в дико-густейшей мгле, при порывистых вихрях, приветствуемый мерцанием дружественной Цинфии". Что такое Цинфия? Из мифологии, что ли? А дальше не помню…

- Как вы и это-то запомнили? - рассмеялся Голицын.

- С матушкой читал, давно еще, мальчиком, а потом с сестрой. Бывало, в осенние сумерки, все ходим по березовой аллее над озером, - у нас большое озеро в парке, оттуда вид прекрасный, - желтые листья под ногами шуршат, и читаем Ламартина, Шатобриана или вот эту самую меланхолию.

- Вы и стихи любите?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub