Хотел что-то прибавить, но не успел: поднялся общий говор и смех.
- Неужели вы о черте серьезно? - спросил Бестужев.
- Серьезно. А что?
- В черта верите?
- Верю.
- С рогами и с хвостом?
- Вот именно.
- Тут по-вашему он и сидит?
- Пожалуй, что так.
- Ну, поздравляю, черта за хвост поймали!
- Договорились до чертиков!
Из гостиной вышел Якубович, прислушался и вдруг вспылил неизвестно на кого и на что; должно быть, как всегда, обиделся умным разговором, в котором не мог принять участия.
- Нам о деле нужно, а мы черт знает о чем…
- Слушайте! Слушайте!
- О каком же деле?
- А вот о каком. Государь всему злу есть первая причина, а посему, ежели хотим быть свободными…
- Ну, полно, брат, полно. Знаем, что ты молодец, - успокаивал его Рылеев.
- Закройте хоть форточку, а то квартальный услышит! - смеялся Одоевский.
- Ничего, - подумает, что мы переводим из Шиллера, упражняемся в благонравной словесности.
- Если хотим быть свободными, - продолжал Якубович, не слушая и выкрикивая с таким же неестественным жаром, как давеча о своих кавказских подвигах, - то прежде всего истребить надо…
- Папенька! Папенька! Лед пошел! - закричала, вбегая в комнату с радостным визгом, Настенька, маленькая дочка Рылеева, такая же смугленькая и востроглазая, как он. - На Неве-то как хорошо, папенька! Мосты развели, народу сколько, пушки палят, лед пошел! лед пошел!
Так и не досказал Якубович, кого надо истребить. Все занялись Настенькой. Батенков наклонился, расставил руки, поймал ее, обнял и защекотал.
- Сорока-воровка кашку варила, на порог скакала, гостей созывала, этому дала, этому дала…
- А вот и не боюсь, не боюсь! - отбивалась от щекотки Настенька. - Батя, а батя, спой-ка "Совочку"…
Батенков присел перед ней на корточки, съежился, нахохлился, сделал круглые глаза и запел сначала тоненьким, а потом все более густым, грубым голосом:
Сидит сова на печи,
Крылышками треплючи,
Оченьками лоп-лоп,
Ноженьками топ-топ…
И хлопал себя руками по ляжкам, точно крыльями, я притопывал ногами тяжело, неповоротливо, медлительно, так что в самом деле похож был на большую птицу.
Настенька тоже прыгала, топала и хлопала в ладоши, заливаясь пронзительно-звонким смехом.
Когда кончил песенку, схватил ее в охапку, поднял высоко над головой - сова полетела - и опустил на пол. Девочка прижалась к нему ласково.
- Дядя - бука! - указала вдруг на Якубовича, который свирепо поправлял черную повязку на лбу, неестественно вращал глазами, делал роковое лицо и действительно был так похож на "буку", что все расхохотались.
Якубович еще свирепее нахмурился, пожал плечами и, ни с кем не прощаясь, вышел.
Рылеев увел Голицына в кабинет.
- Ну что, как? Нравится вам у нас?
- Очень.
- А только молодо-зелено? Детки шалят, деток - розгою? Так, что ли?
- Я этого не говорю, - невольно улыбнулся Голицын тому, что Рылеев так верно угадал.
- Ну, все равно, думаете, признайтесь-ка… Да ведь что поделаешь? Русский человек, как тридцать лет стукнет, ни к черту не годен. Только дети и могут сделать у нас революцию. А насчет розги… Вы где воспитывались?
- В пансионе аббата Никола.
- Ну, так значит, березовой каши не отведали. А нас, грешных, в корпусе как сидоровых коз драли. Меня особенно: шалун был, сорванец-мальчишка. А ничего, обтерпелся. Лежишь, бывало, под розгами, не пикнешь, - только руки искусаешь до крови, а встанешь на ноги и опять нагрубишь вдвое. Убей - не боюсь. Вот это бунт, так бунт! Так бы вот надо и с русским правительством… Вся революция в одном слове: дерзай!
- А у вас лампадки везде, - сказал Голицын, заметив здесь, в кабинете, так же, как в столовой и гостиной, затепленную лампадку перед образом.
- Да, жена любит. А что?
Голицын ничего не ответил, но Рылеев опять угадал.
- Мне все равно - лампадки. Я в Бога не верую. А впрочем, не знаю. Мало думал. Что за гробом, то не наше. Но кажется, есть что-то такое… А вы?
- Я верю.
- То-то вы о черте давеча… А зачем?
- Что зачем?
- Да вот верить?
- Не знаю. Но, кажется, без этого нельзя ничего…
- И революцию нельзя?
- И революцию.
- Ну, а я хоть не верю, а вот вам крест, - через два года революцию сделаем!
Жуткий огонь сверкнул в глазах его, а упрямый на затылке хохол торчал все так же детски-беспомощно, как у сорванца-мальчишки в корпусе.
- Зайчик! Зайчик! Зайчик! - послышался опять из столовой радостный Настенькин визг.
Староста Трофимыч принес на кухню обещанного зайчика. Он вырвался у Настеньки, игравшей с ним, и побежал по комнатам. Она ловила его и не могла поймать. Спрятался в столовой под стол. Поднялась суматоха. Кюхля ползал по полу длинноногой караморой, залез под скатерть, задел за ножку стола, едва не опрокинул, растянулся, а зайчик, перепрыгнув через голову его, убежал в гостиную и шмыгнул под Глашенькин подол. Она подобрала ножки и завизжала пронзительно. В суматохе свалилась шаль с клетки; канарейки опять затрещали неистово, как будто стараясь перекричать и оглушить всех. В открытую форточку слышался воскресный благовест, как песнь о вечной свободе, - весенний, веселый звон разбитых льдов.
"Милые дети! - думал Голицын. - Кто знает? Может быть, так и надо? Вечная свобода - вечное детство?.."
Солнце кидало на пол косые светлые четырехугольники окон с черною тенью как будто тюремных решеток. И ему казалось, что свобода - как солнце, а рабство - как тень от решеток: через нее даже Настины детские ножки переступают с легкостью.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Рылеев и Бестужев, сидя у камелька в столовой, той самой, где происходили русские завтраки, разговаривали о делах Тайного Общества.
Дрова в камельке трещали по-зимнему, и зимний ветер выл в трубе. Из окон видно было, как на повороте Мойки, у Синего моста, срывает он шапки с прохожих, вздувает парусами юбки баб и закидывает воротники шинелей на головы чиновникам.
Первый ледоход, невский, кончился и начался второй, ладожский. Задул северо-восточный ветер; все, что растаяло, - замерзло опять; лужи подернулись хрупкими иглами; замжилась ледяная мжица, закурилась низким белым дымком по земле, и наступила вторая зима, как будто весны не бывало.
Но все же была весна. Иногда редели тучи; полыньями сквозь них голубело, зеленело, как лед, прозрачное небо; пригревало солнце, таял снег; дымились крыши; мокрые, гладкие, лоснились лошадиные спины, точно тюленьи. И уличная грязь сверкала вдали серебром ослепительным. Все - надвое, и канарейки в клетке чирикали надвое: когда зима, - жалобно; когда весна, - весело.
- Никто ничего не делает, - говорил Рылеев в одном из тех припадков уныния, которые бывали у него часто и проходили так же внезапно, как наступали. - А ведь надо же что-нибудь делать. Начинать пора…
- Да, пора начинать, - сказал Бестужев, потягиваясь и удерживая зевоту. Не выспался: сначала - карты в клубе, потом - тройки в Екатерингоф, и в Желтом кабачке - всю ночь с цыганками. Не о делах бы теперь, а выпить с похмелья да порассказать о ночных похожденьях.
Бестужев был добрый малый: в самом деле, добрый товарищ, храбрый офицер и остроумный писатель, сотрудник "Полярной Звезды". Но в заговор попал, как кур во щи, - из мальчишеского ухарства, байронства, подражания Якубовичу; играл в заговорщики, как дети играют в разбойники. Но начинал понимать, что игра опасна; все чаще подумывал, как бы, не изменяя слову, выйти из Общества; летом женится в Москве и уедет за границу.
"Теперь еще куда ни шло, буди воля Божья, - мечтал наедине, - но, если женюсь, ни за что не останусь в Обществе, хоть расславь меня по всему свету, чем хочешь!"
- Да, пора начинать! - повторил он с особенным жаром, под испытующим взором Рылеева, отвернулся, поправил щипцами огонь в камельке и торопливо, деловито прибавил:
- А Пестель, говорят, уже здесь…
- Пестель? Быть не может! Чего же он прячется, глаз не кажет? - удивился Рылеев.
- Боится, что ли? - продолжал Бестужев. - Следят за ним очень. У самого государя на примете. Да и за нами, чай, следят. Проходу нет от шпионов. Глиночка-то намедни, помнишь, говорил: "Смотрите в оба!" А ведь вот и Пестель начинает торопить: в южной армии дела, будто, в таком положении, что едва можно удерживать: довольно одной роте взбунтоваться, чтобы само началось. Предлагает нам соединиться с Южными…
- Было бы кому соединяться! - горько усмехнулся Рылеев.
- Да, людей мало, - подтвердил Бестужев и с тем же преувеличенным жаром прочел стихи Рылеева:
Всюду встречи безотрадные;
Ищешь, суетный, людей, -
А встречаешь трупы хладные
Иль бессмысленных детей.
- Да, трупы хладные, - вздохнул Рылеев и опустил голову. - Ты что думаешь, Саша: других обличаю, а сам?.. Нет, брат, знаю: и сам - подлец! За жену, за дочку, за теплый угол да за звучный стих отдам все, - все свободы. А Якубович, тот - за свою злобу, Каховский - за свою славу, Пущин - за свою честность, Одоевский - за свою шалость…
- А я?