Всего за 51.9 руб. Купить полную версию
- Как же так, господа? Разве можно без диктатора? Что он с нами делает! - начал Рылеев и не кончил, только рукой махнул и побежал опять, как угорелый, метаться по городу, искать Трубецкого.
- Никаких распоряжений не сделали, согнали на площадь, как баранов, а сами спрятались, - проворчал Каховский.
И все притихли, как будто вдруг очнулись, опомнились; жуткий холодок пробежал у всех по сердцу.
Не знали, что делать; стояли и ждали. Собрались на площади около одиннадцати. На Адмиралтейской башне пробило двенадцать, час, а противника все еще не было, ни даже полиции, как будто все начальство вымерло.
Думали было захватить сенаторов, но оказалось, что уже в восемь утра они присягнули и уехали в Зимний дворец на молебствие.
Солдаты в одних мундирах зябли и грелись горячим сбитнем, переминались с ноги на ногу и колотили рука об руку. Стояли так спокойно, что прохожие думали, что это парад.
Голицын ходил вдоль фронта, прислушиваясь к разговорам солдат.
- Константин Павлович сам идет сюда из Варшавы!
- За четыре станции до Нарвы стоит с первою армиею и Польским корпусом, для истребления тех, кто будет присягать Николаю Павловичу!
- И прочие полки непременно откажутся!
- А если не будет сюда, пойдем за ним, на руках принесем!
- Ура, Константин! - этим криком все кончалось.
А когда их спрашивали: "Отчего не присягаете?" - отвечали: "По совести".
Между правым флангом каре и забором Исакия теснилась толпа. Голицын вошел в нее и здесь тоже прислушался.
В толпе были мужики, мастеровые, мещане, купцы, дворовые, чиновники и люди неизвестного звания, в странных платьях, напоминавшие ряженых: шинели господские с мужицкими шапками; полушубки с круглыми высокими шляпами; черные фраки с белыми полотенцами и красными шарфами вместо кушаков. У одного - все лицо в саже, как у трубочиста.
- Кумовьев, значит, много в полиции, так вот, чтоб не признали, рожу вымазал, - объяснили Голицыну.
- Рожа черна, а совесть бела. Полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит, - подмигнул ему сам чернорожий, скаля белые зубы, как негр.
У иных было оружие: старинные ржавые сабли, ножи, топоры, кирки и те железные ломы, которыми дворники скалывают лед на улицах, и даже простые дубинки, как, бывало, во дни пугачевщины. А те, кто с голыми руками пришел, разбирали поленницы дров у забора Исакия и выламывали камни из мостовой, вооружаясь кто поленом, кто булыжником.
- И видя такое неустроенное, варварское на все Российское простонародье самовластье и тяжкое притесненье, государь император Константин Павлович вознамерился уничтожить оное, - говорил мастеровой с испитым, злым и умным лицом, в засаленном картузе и полосатом тиковом халате, ремешком подпоясанном.
- По две шкуры с нас дерут, анафемы! - злобно шипел беззубый старичок-дворовый, в лакейской фризовой шинели со множеством воротников.
- Народу жить похужело, всему царству потяжелело! Томно так, что ой-ой-ой! - вздыхала баба с красным лицом и веником под мышкой, должно быть, прямо из бани. А лупоглазая девчонка, в длинной кацавейке мамкиной, разинув рот, жадно слушала, как будто все понимала.
- И видя оное притеснение лютое, - продолжал мастеровой, - государь Константин Павлович, пошли ему Господь здоровья, пожелал освободить Российскую чернь от благородных господ…
- Господа благородные - первейшие в свете подлецы! - послышались голоса в толпе.
- Отжили они свои красные дни! Вот он потребует их, варваров!
- Недолго им царствовать - не сегодня, так завтра будет с них кровь речками литься!
- Воля, ребята, воля! - крикнул кто-то, и вся толпа, как один человек, скинула шапки и перекрестилась.
- Сам сюда идет расправу творить, уж он у Пулкова!
- Нет, взяли за караул, заковали в цепь и увезли!
- Ах, ты сердечный, болезный наш!
- Ничего, братцы, небось, отобьем!
- Ура, Константин!
- Идут! Идут! - услышал Голицын и, оглянувшись, увидел, что со стороны Адмиралтейского бульвара, из-за забора Исакия, появилась конная гвардия. Всадники, в медных касках и панцирях, приближались гуськом, по три человека в ряд, осторожно-медленно, как будто крадучись.
- Ишь, как сонные мухи ползут. Не любо, чай, бед-неньким! - смеялись в толпе.
А солдаты в мятежном каре, заряжая ружья, крестились:
- Ну, слава Богу, начинается!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Генерал-губернатор граф Милорадович подскакал к цепи стрелков, выставленных перед фронтом мятежников. В шитом золотом мундире, во всех орденах, в голубой Андреевской ленте, в треугольной шляпе с белыми перьями, он сидел молодцом на гарцующей лошади.
Попал прямо на площадь из уборной балетной танцовщицы Катеньки Телешовой. На помятом лице его с жидкими височками крашеных волос, пухлыми губками и масляными глазками было такое выражение, как будто он все это дело кругом пальца обернет.
- Стой! Назад поворачивай! - закричали ему солдаты, и стальное полукольцо штыков прямо на него уставилось.
"Русский Баярд, сподвижник Суворова, в тридцати боях не ранен, - и этих шалунов испугаюсь!" - подумал Милорадович.
- Полно, ребята, шалить! Пропусти! - крикнул и поднял лошадь в галоп на штыки с такою же лихостью, с какою, бывало, на полях сражений, под пушечными ядрами, раскуривал трубку и поправлял складки на своем щегольском плаще амарантовом. "Бог мой, пуля на меня не вылита!" - вспомнил свою поговорку.
А простые глаза простых людей, как стальные штыки, прямо на него уставились: "Ах, ты шут гороховый, хвастунишка, фанфаронишка!"
- Куда вы, куда вы, граф! Убьют! - подбежал к нему Оболенский.
- Не убьют, небось! Не злодеи, не изверги, а шалуны, дурачки несчастные. Их пожалеть, вразумить надо, - ответил Милорадович, выпятив мягкие, пухлые губы чувствительно.
По угрюмой злобе на лицах солдат Оболенский видел, что еще минута - и примут на штыки "фанфаронишку".
- Смирна-а! Ружья к ноге! - скомандовал и схватил под уздцы лошадь Милорадовича. - Извольте отъехать, ваше сиятельство, и оставить в покое солдат!
Лошадь мотала головой, бесилась, пятилась. Узда острым краем ремня резала пальцы Оболенского; но, не чувствуя боли, он не выпускал ремня из рук.
Адъютант Милорадовича, молоденький поручик Башуцкий, с перекошенным от страха лицом, подбежал, запыхавшись, и остановился рядом с лошадью.
- Да скажите же ему хоть вы, господин поручик, - убьют! - крикнул ему Оболенский.
Но Башуцкий только махнул рукой с безнадежностью. А Милорадович уже ничего не видел и не слышал. Пришпоренная лошадь рванулась вперед. Оболенский едва не упал и выпустил узду из рук. Цепь стрелков расступилась, и всадник подскакал к самому фронту мятежников.
- Ребята! - начал он видимо заранее приготовленную речь с самонадеянной развязностью старого отца-командира. - Вот эту самую шпагу, видите, с надписью: "Другу моему Милорадовичу" подарил мне в знак дружбы государь цесаревич Константин Павлович. Неужели же я изменю другу моему и вас обману, друзья?
Неловко, бочком протискиваясь сквозь шеренгу солдат, подошел Каховский и остановился в двух-трех шагах от Милорадовича. Левую руку положил на рукоять кинжала, заткнутого за красный кушак, - Оболенский заметил, что из двух пистолетов за кушаком остался только один, - а правую - неуклюже, неестественно, точно вывихнутую, засунул под распахнутый тулуп, за пазуху.
- Разве нет между вами старых служивых суворовских? Разве тут одни мальчишки да канальи-фрачники? - продолжал Милорадович, взглянув на Каховского.
А тот, как будто внимательно прислушиваясь, смотрел в лицо его прямо, недвижно, неотступно-пристально. И от этого взгляда вдруг страшно стало Оболенскому. Почти не сознавая, что делает, он выхватил ружье у стоявшего рядом солдата и начал колоть штыком в бок лошадь Милорадовича.
Каховский оглянулся, и Оболенскому почудилась в лице его усмешка едва уловимая.
Лошадь взвилась на дыбы. Знакомый звук послышался Милорадовичу, как будто выскочила пробка из бутылки шампанского. "Вот оно! - подумал он, но уже не успел прибавить: Бог мой, пуля на меня не вылита!"
В белом облачке дыма проплыла белая юбочка балетной танцовщицы; две розовые ножки торчали из юбочки, как две тычинки из чашки цветка опрокинутой. Выпятились пухлые губы старчески-младенчески, как, бывало, в последнем акте балета, когда он, хлопая в ладоши, покрикивал: "Фора, Телешова, фора!" Последний поцелуй воздушный послала ему Катенька - и опустилась черная занавесь.
Вдруг вскинул руки вверх и замотался, задергался, как пляшущий на нитке паяц. С головы свалилась шляпа, оголяя жидкие височки крашеных волос, и по голубому шелку Андреевской ленты заструилась струйка алая.
Оболенский чувствовал, как острое железо штыка вонзается во что-то живое, мягкое, хотел выдернуть и не мог - зацепилось. А когда облачко дыма рассеялось, увидел, что Милорадович, падая с лошади, наткнулся на штык, и острие вонзилось ему в спину, между ребрами.
Наконец, со страшным усильем, Оболенский выдернул штык.
"Какая гадость!" - подумал, так же как тогда, во время дуэли со Свиньиным, и лицо его болезненно сморщилось.
Ружейный залп грянул из каре, и "Ура, Константин!" прокатилось над площадью, радостное. Радовались, потому что чувствовали, что только теперь началось как следует: переступили кровь.
Каховский, возвращаясь в каре, так же как давеча, пробирался неловко, бочком. Лицо его было спокойно, как будто задумчиво. Когда послышались крики и выстрелы, он с удивлением поднял голову; но тотчас опять опустил, как будто еще глубже задумался.
"Да, этот ни перед чем не остановится. Если только подъедет государь, несдобровать ему", - подумал Голицын.