– Так вот, чтоб вы впредь не брусили… – Никон слегка сдвинул налегший на глаза крылами золотого херувима белый клобук, – хочу видеть того Тимошкина послушника, как сами вы говорите, он малоумок, и суды ваши мне ведомы, давно ли писал я вам об иконнике, коего в тюрьму кинули за то, что с крестьяны вашими пить вина не захотел, крестьяне его избили, а вы еще и заковали… Ведите сюда малоумка.
– Как его вести, господине, – в кайдалах или расковать?
– Ведите каков есть! Сами идите в собор, учредите службу, опрошу парня, буду к пению.
Архимандрит Дионисий и прежний, Филофей, радуясь, что гроза миновала, пошли в собор, велели продолжать звон, начатый встречей патриарха и остановленный, когда он воссел в палате да заговорил.
– Уст парнишка не разомкнет, – проворчал Филофей, – дела монастырские святейшему не все ведомы.
– Анкудимко довел! В пожар видали его у квасоваренной башни! – сказал старец Илья.
– Анкудимко – пес! Он все пронюхал, – прибавил Дионисий.
Сеньку в оковах в палату привели стрельцы, один шепнул ему:
– Поклонись, дурак, патриарху!
Сенька, громыхая кандалами, поклонился Никону земно, когда разогнулся, взглянул и подумал: "Будто сам царь!" Таких попов Сенька не видал, видал иных, что приходили к матушке Секлетее тайно – лохматые и ругатели, если спрашивали о чем, то матушка велела им говорить правду, не таясь: "Этому надо тоже все сказать! – решил Сенька, – вишь, сам – патриарх!"
Патриарх, взмахнув рукой, откинул на клобук крылья херувима и самый клобук сдвинул далеко на затылок, колюче глядя карими глазами в лицо колодника, проговорил жестко:
– Сказывай, чернец, как на духу, без утайки – каким воровством грешен?
Сенька глядел смело, хотя и был пуган огнем, приведен к пытке и изнурен тюрьмой:
– За собой, великий господин, не ведаю воровства. Мой грех лишь в том, что как послушник исполнял волю отца Таисия…
– Тимошки, не Таисия! Монах, кинувший чернецкие одежды, не отец, а расстрига и бродяга.
– Тимошка, великий патриарх, был мне едино что отец. Он меня обучил грамоте, от него я познал много, чел книги и радость себе в том великую нашел… Ему я не мог ни в чем отказать…
– Образ чудотворный владычицын с ним подымал ли? Дробницы золотые и цату богородичну не срывал ли с ним?
– То дело одного Тимошки, но ежели б позвал, то власть надо мной имел он великую, пошел бы с ним!
– Ты о сем ведал?
– Не таю, великий господине, – все ведал! – Властям монастырским не довел пошто? – Нет, не довел!
– А потому святотатство твое таково же, как и самого еретика Тимошки… это первое воровство, за него пытка и смерть! Второе твое воровство… – Никон понизил голос, от того он стал у него зловещим, – прежнего строителя старца Нифонта могилу вы с Тимошкой разрыли и пошто разрыли?
– Истинно, великий патриарх! Оное было так – взбудил меня Тимошка в ночь… со сна я худо помнил, куда иду… Привел он и указал вход под собор… я не пытал его, пошто идем – сам Тимошка мне по пути сказал: "Клобук-де на нем с деньгами, в том клобуке и зарыт старец!"
– Старец бессребреник был, постник великий, что ж вы обрели в том гробу?
– Во гробу том, великий патриарх, нашли мы многое множество червя… лика, главы Нифонтовой от червя мы узреть не могли… от смрада и червя Тимошка задрожал весь, указал мне плиту заронить, кою я поднял… сам он малосилой, и ему бы той плиты не сдвинуть.
Ставшее грозным лицо патриарха в густой бороде шевельнулось улыбкой, глаза засветились добрее, он подумал: "Нифонта ставили в поучение – бессребреник, постник!" Подумав, переспросил Сеньку:
– Не лжешь ты, будто черви одолели гроб того праведника?
– Ни единым словом не лгу, великий господин святейший! Тьма-тем черви и дух смердящий.
Никон громко вздохнул, сказал тем, кто был в палате:
– Идите на молитву! – Обернулся к своему келейнику: – Ты, Иване, тоже! Дай посох, иди.
Иван Шушерин патриарший передал посох, Никон принял и глазами проводил всех уходящих. Когда за последним дверь палаты закрылась, сказал:
– Детина! Стань ближе ко мне. – Сенька торопливо шагнул к креслу патриарха, споткнулся о кандалы, они волоклись со звоном, тогда он нагнулся, руки были скованы спереди, разжал кольца кандалов и, свободный от железа, подошел,
Никон удивленно спросил:
– Ты всегда так гнешь железо?
– Кое не гнется – ломаю.
– Пошто не ушел из тюрьмы?
– Я старцев не боюсь – то разве надо было?
– Смерти боишься?
– Ужели то страшно, великий патриарх?
– Умрети младым много страшно! Помысли – ссекут голову, кинут в яму, в остатке черви съедят, как Нифонта, коего колоду зрел ты!
– Пошто, великий господине, черви, може, псы, – а я, ежели главы нет, и ведать того не буду!
– Пытки боишься?
– Пугали меня старцы огнем и дыбой, но не боюсь.
– Худо пугали – палач нажгет клещи, вретище с тебя сорвут и за бок калеными щипцами?… Кровь, смрад, боль непереносимая.
– Того не ведаю, а вот когда я недоростком был – в тую пору не единожды зубами мерзлое гвоздье гнул, так от того дела за ухами скомнуло, потом ништо…
– Ништо?
– Ни… как подрос, забредал в конюшню с каурым баловать… конь был четрилеток, так я… надо ли сказывать?
Никон, опустив голову, думал, и вспомнилось ему его детство, как сам он бился на кулачки лучше всех, а подрос, то укрощал диких лошадей, вязал их, валил с ног.
– Чего умолк?
– Да надо ли такое сказывать?
– Все говори.
– Так я, великий господин святейший патриарх, каурого за хвост, а он лягаться… как лягнет – я ногу ево уловлю, и не может лягнуть… Тяну за хвост одной рукой, другой ногу зажму, он ногу из руки дерет и до крови подковой надирал… мало-таки больно было… Да еще крыс, святейший патриарх, гораздо боюсь!
– Не могу умом по тебе прикинуть… Сказывал ты, книги чтешь и то ты сказывал разумно – про учителя злодея Тимошку говорил с разумом, а ныне яко юрод и дурак говоришь…
– Винюсь, великий патриарх, худо обсказал, но молыл правду.
– Как имя тебе, раб?
– Семен буду.
– Знай, Семен, от меня ты тоже ведаешь правду – по воровству твоему, хотя ты и был лишь помощником злодею, уготована пытка, в полный возраст придешь – за святотатство казнь смертная.
– Чую, великий патриарх.
– Но… если я тебя возьму за себя, спасу от смерти и пытки, так будешь ли честно служить мне?
– Ты волен в моей жизни, великий патриарх, и если захочешь, чтоб служил тебе – буду служить, не щадя живота, куда хошь пошли меня, без слова пойду!
– Добро! Сказанному тобой верю… Вдень себя в кайдалы, жди.
Сенька отошел к дверям и старательно заклепал себя в кольца желез.
Никон громко позвал:
– Эй, войдите в палату! – Когда вошли стрельцы с монахами, прибавил: – Раскуйте колодника. Беру его с собой. Если вы дали какую-либо грамоту воеводе, то отпишите: "Святейший имает "дело государево" на себя! Вора Тимошку будет сыскивать своими людьми и судить его будет великий государь сам с бояры".
Никон зашел в собор к службе, потом, не садясь за трапезу, уехал.
Монастырские власти думали долго, "кто довел патриарху о всех делах тайных монастыря?" Потом окончательно решили: Анкудимко монах! И хотя он ране пожара ушел из Иверского, но у него есть доглядчики и доводчики в селе Богородском, а ведомо, что в село он к пожару заходил и ночевал. Они на том же собрании отписали воеводе: "Дивное содеялось, боярин князь Юрий! Сам святейший патриарх будет имать утеклеца своими людьми патриаршего разряда и судить того вора Тимошку будет сам же, и тебе бы, воевода, в то дело не вступаться!"
Когда пришла первая отписка от монахов к воеводе, то князь Юрий Буйносов-Ростовский вскочил и матерно выругался, он только что затеял дать пир своим друзьям, а тут "дело государево".
– Прнючают в монастыре чернцы хмельные всяких воров и бродяг, но когда их покрадут или худче того, подойдет им к гузну, узлом пишут: "Берись, воевода, правь дело государево!"
Пока он расспрашивал дьяков, да стрельцов подбирал, да подводы готовил, и сыскных людей налаживал, получилась отписка вторая: "И тебе бы, воевода, в то дело не вступаться!" Тогда князь спешно приказал закинуть все сборы по делу государеву, позвал ездового.
– Гей, холоп! Садись на конь да скачи борзо, извести моих друзей – воевода князь Юрий просит пожаловать на пир! – Про себя прибавил: "А и благо тебе, Никон! Не люблю я тебя, да спасибо, что от лишней работы избавил!"
С Ивана Третьего вплоть до Петра всяк выходящий из Кремля, идя Спасскими воротами к Красной площади, переходил через овраг по мосту. Тот Спасский мост по дьяческим записям "был длиною двадцати сажен с саженью, а поперег пять саженей".
Под этим мостом в шестнадцатом веке, во время пожара Москвы от хана Перекопского Менгли-Гирея, убежав из железной клетки, сгорел лев, любимец Ивана Грозного; его православный царь часто кормил трупами казненных.