- Не просто товарищ, - мотнул головой Сережка. - В училище все годы вместе, на соседних койках. В одной эскадрилье вместе… Летчик прирожденный. И в стратонавтику я его уговорил, стало быть, и тут вместе. И вот поди ж ты. Занесло его пивка попить в компании с двумя штатскими. Они-то в цивильном, а он в форме. Пивка попили, водочкой полирнули… В общем, вдрабадан. А тут патруль. А он еще и драться с патрулем полез. Ну, штатским - ничего, а ему… сам понимаешь. А я-то его знаю! Никто его, как я, не знает! И вот я поручился за него. Пошел на самый верх, добился приема в парткоме… Я же комсорг группы, кому, как не мне… Поручился. Целую речь там закатил, минут на пятнадцать. И, понимаешь, уломал, поверили. Отделался Вадька выговором, но не уволили, не выгнали…
Он смятенно умолк. Я понимал. Рассказывать такое - не о коммунизме спорить. И стало предельно ясно, с какой радости его заинтересовали отвлеченные материи.
Нам всегда только кажется, будто мы отвлеченные материи обсуждаем. Даже когда мы этого не осознаем, мы всего лишь мусолим личные проблемы. Самые насущные, самые простые. Самые человеческие.
- И вот теперь я думаю, - мучительно выдавил он. - Может, я ему только хуже сделал?
- Почему?
- Ну ты же сам сказал. При коммунизме осуждение окружающих - единственный механизм исправления неправильного поведения…
Тогда я потянулся к нему и потрепал его по коленке. Эх ты, сталинский сокол… Так и хотелось взять его на руки и побаюкать, как встарь. У киски боли, у собачки боли, а у Сереженьки - заживи…
- Этого никогда нельзя знать наперед, - сказал я. - Может, ты его, наоборот, спас. Только будущее покажет.
- А пока не покажет - мне что же, каждый день на луну выть?
- Нет. Просто жить. Знаешь, у попов была красивая сказка…
- Вот только поповщины не надо!
- Да погоди ты. Шалаву одну хотели камнями побить насмерть, а этот их Христос сказал: вы сами-то, ребята, кто такие? Святых не наблюдаю! Так что разошлись, пока я добрый! А шалаве сказал: иди и впредь не балуй.
- Ну да, - поразмыслив, мрачно подхватил Сережка. - И она так усовестилась, что записалась в народоволки. И под римского кесаря бомбу кинула.
Мы помолчали, ощущая, как распрямляются согнувшиеся было спины, а уныние, точно ненароком пролитая с небес ледяная густая вода, высыхает на нас обоих, испаряется стремглав под семейным солнышком, и облегченно захохотали. Все. Жизнь взяла свое.
Сын, еще посмеиваясь, встал, благодарно коснулся рукой моего плеча и, повернувшись, пошел к двери. На пороге оглянулся.
- Да, я же совсем забыл сказать. Надя нас на будущей неделе зовет на какое-то культурное мероприятие. В литературное кафе, что ли…
От горла до паха покатил медленный ледяной обвал.
- Нас? - с трудом сохраняя небрежный тон, спросил я. - Или все ж таки тебя?
- Представь - нас всех. Маму, тебя, ну, меня. Она же, знаешь, светская такая, благовоспитанная… Типа "будем дружить домами". И вся в искусстве, в литературе, в поэзии… В Третьяковку вот водила меня…
- Ну и как? - не удержался я.
- Облачность ноль баллов, видимость хорошая, - ответил он. - Теперь вот какие-то ее знакомые пронюхали про диспут о современной литературе, это жуть как престижно у них считается, чтобы туда попасть. А она сразу нас хомутает. Пойдешь?
- А маме ты говорил?
- Нет еще. Сейчас вот к слову пришлось.
Не было ничего проще, чем отказаться. Я уже собрался было так и поступить. Уже открыл рот. И тут-то и кинулся башкой в омут.
- Честно говоря, я бы сходил. Грех терять случай посмотреть на властителей дум в естественной обстановке.
- Тогда я так и передам.
- Передай. И маме скажи, не забудь.
Оставшись один, я понял, что на ум уже ничего не идет. Надо было успокоиться и хоть чаю выпить, что ли…
Маша сидела за просторным кухонным столом, присматривая, верно, за готовившимся дать пену бульоном, и работала - судя по всему, правила какие-то свои лекционные наметки. Похоже, наспех. Новые указания поступили, не иначе. В глаза мне бросилась крупная, свежая правка красным карандашом: зачеркнуто было "Сохранение и укрепление выстроенной ими тюрьмы народов являлось для русских предметом национальной гордости" и поверх, с выгнутым залетом на чистое боковое поле страницы, размашисто вставлено: "Русский царизм старательно стравливал находившиеся под его гнетом народы и сеял между ними бессмысленную вражду, самим этим народам ненужную и не свойственную".
После того вечера Надежда не вставала между мною и Машей ни разу, ни вживе, ни холодным призраком, мешающим коснуться друг друга; и все же что-то происходило с нами. Вирус. И не понять было, кто оказался ему подвержен сильней.
Первый жутковатый сигнал послала мне наша прогулка в Сокольниках.
В прошлый выходной, улучив сверкающий золотом и синевой погожий день, мы отправились в любимый парк. У нас получалось выбраться туда от силы два-три раза в году, и всякий выход долго вспоминался потом как яркая перебивка безмятежностью нескончаемой череды серых хлопот. Как вспышка истинной жизни. С гордостью за дело рук человеческих мы доехали до парка на гулком, все еще непривычном метро и неторопливо пошли сквозь шелестящую тишину по любимым тропинкам. Загребали ногами листья, как прежде, я вел ее под руку, как прежде…
И были каждый сам по себе.
Не о чем оказалось говорить. Впервые. Я-то рассчитывал, что мирное блуждание среди выученных назубок, давно уже в лицо узнаваемых деревьев, кустов и уютных лавочек нас реанимирует, мол, деревья те же, скамейки те же, и мы станем те же; не тут-то было. Наоборот. Заповедник свободы и покоя стал будто картонным. В обрамлении неизменных красот мы окончательно ощутили, что изменились. Ошеломленный, я пытался чуть ли не по-бабьи щебетать обо всем сразу, наугад нащупывая, на что жена срезонирует, пытаясь разговорить ее и снова соединиться с ней, как всегда прежде: смертельно соскучившись друг по другу за целые недели рабочих авралов, когда мы разве что парой фраз успевали перекинуться утром или перед сном, мы под этими самыми кронами оставались наконец наедине, в сладостной неторопливости - и наговориться не могли, и смеялись, как дети. А теперь мои слова на полпути валились наземь вокруг жены, точно мрущие на лету мухи.
Она оторвалась от бумаг и подняла голову. Сдвинула на лоб очки.
- Ну как ? - спросила она.
- Что? - спросил я.
- Работаешь?
- Ух, работаю.
- Напряженно?
- Что ты имеешь в виду? Работаю напряженно или в мире напряженно?
- В мире.
- В высшей степени.
- Слушай… - нерешительно протянула она. - Я тебя никогда ни о чем не спрашиваю, у вас там все секретно, я знаю. Но сейчас даже в очередях говорят, что с Польшей какие-то проблемы. Претензии немцев на Данциг…
- Никаких проблем, - сказал я, осторожно трогая гладкий бок чайника. Горячий. Потянулся и снял с полки свой стакан с краснозвездным подстаканником. - Йэшче Польска нэ згинэла.
- Я серьезно, - сказала Маша.
- И я серьезно. Оттяпали под шумок у несчастных чехов Тешин… Дескать, если эсэсовцам можно, чем мы хуже?
- Ну, знаешь, тешинский повят - это действительно исконные польские земли.
- Маша, Берлин - исконно славянский город. Может, сделаем предъяву фюреру?
- Не смешно, - сухо сказала она. - Я хочу знать только одно: мы спасем Польшу?
- Кто бы нас спас, - ответил я.
Она негодующе помотала головой и надела очки снова. Будто отгородилась.
- Этот ваш вечный эгоизм… - сказала она.
Властители дум
В последний момент Маша отказалась идти с нами. И голова у нее разболелась, и с годовым отчетом она не поспевает… Странно. Сама же поначалу ухватилась за идею побаловаться культурой.
В дыму первого морозца светили окруженные мерцающими пузырями московские фонари. Сновали по Садово-Кудринской да по Малой Никитской приодевшиеся, забывшие хоть на субботний вечер про вражеское окружение и про линию партии возбужденные и добрые в преддверии отдыха люди. Стоявшие у входа тесной группой молодые, беспримесно веселые, издалека замахали руками Сережке и, надеюсь, мне, и окружили нас, и с пол-оборота загалдели о чем-то своем, так что я сразу оказался от них наособицу. Буржуазные церемонии тут были не в чести; Сережка меня даже не представил никому, ни с кем не познакомил - мол, и так разберемся, по ходу. Я прятал глаза; они не увидели Надежду сразу и хотели немедленно ее нашарить, вырвать из гущи себе на потребу, и потому я не смел не то что озираться в поисках, но вообще уткнул взгляд в асфальт. И едва не споткнулся на ступеньках перед входом. Тогда ее голос, тупо ударивший меня в сердце, вдруг запросто назвал меня по имени-отчеству, а ее пальцы подхватили мой локоть.
- Не тушуйтесь. Мы совсем не марсиане.
- Да и я не инженер Лось, - нашелся я, вовремя вспомнив Толстого с его слюнявой "Аэлитой".
- Я знаю, - сказала она. - Вы лучше. Надежнее.
Я наконец взглянул. Ее беретик съехал чуть набок. Из-под него фонтаном били пахнущие чистотой волосы. Ее глаза смеялись, щеки раскраснелись, улыбающиеся губы были полуоткрыты. Я чуть не взвыл с тоски. Другой рукой она подхватила под руку Сережку и так, крепко спаянной троицей, мы вошли в клуб.
- Вообще-то говоря, - начал Сережка, - субсветовые эффекты во время марсианской экспедиции можно было описывать только по крайней неграмотности…