Рыбаков Вячеслав Михайлович - На мохнатой спине (журнальный вариант) стр 5.

Шрифт
Фон

Ни одна элита не может не гордиться собой, так она свои творческие способности неизбежно подпитывает - но тамошней элите гордиться нечем. Нет у нее и не было никогда достижений: и письменность не она себе придумала, и главные книги не она себе написала и уж подавно ни магнитного поля не открыла, ни икс-лучей, ни стрептоцида, ни Антарктиды, ни даже завалящей Америки. В Америку она только бежать способна, но всем-то ведь не убежать. И потому вместо гордости получается один гонор. "Гонор", конечно, с латинской подачи по-польски "честь", но ведь не зря же в русском этакая честь именно в "гонор" превратилась, и ни во что иное; хорошо хоть, не в гонорею. И вот по-человечески очень понятным образом тамошние властители дум приходят к незыблемому убеждению: потому у них достижений нет, что их всегда угнетали. Не давали проявить себя. Пользовались их великими талантами, крали их великие прозрения и, высосав, выбрасывали их самих обратно в межпланетный мрак. Причем ведь вот что любопытно: реальных достижений они добивались, если вообще добивались, именно лишь попав на ту или иную планету. Когда получали, наравне с остальными ее обитателями, ее воздух и свет, ее простор, ее огромные ресурсы, ее питательную среду… Некоторые становились на ней совсем своими, а то и ее гордостью. Но именно эту-то планету потом и начинали скопом ненавидеть. Она-то и становилась у них символом угнетения и интеллектуального ограбления. То та, то эта… В зависимости от зигзагов орбиты. Такая у гонора простенькая механика.

Только у очень крупных, самодостаточных людей, у которых много позади и много впереди, благодарность - естественное чувство, опора и мотор лучших проявлений души. А для тех, у кого один гонор - это тяжкий груз, обуза, лишающая свободы. Если ты меня спас, а я тебе благодарен, получается, что я вроде как несамостоятелен, вроде как колонизирован. А вот если ты меня спас, а я тебе в лицо плюнул - стало быть, я настоящий, равный тебе полноценный Хомо Сапиенс. Свободный.

В двадцатом году я, молокосос, деревенский тюня-лапоток, всего этого, конечно, не понимал. Тем более что и сам Ильич клял на чем свет стоит национальную гордость великороссов. И когда наш обожаемый мною комиссар хлопал себя по кожаному боку, выхватывая маузер, и с легким акцентом кричал: "Кто скажет слово "русский" в положительном смысле, того расстреляю на месте! (И стрелял, бывало…) Русский - значит царский!" - у меня лишь дрожь восторга пробегала по телу: вот ведь как энергично и бескомпромиссно созидается новый мир!

Себя я угнетателем и оплотом царизма ни в каком виде, разумеется, не считал. И не видел ни в слове "русский", ни в принадлежности к этому народу ничего зазорного.

Но у меня за плечами был опыт плехановского семинара.

Один из лучших людей, что я в своей жизни знал, - это Георгий Валентинович. Светлая ему память, земля ему пухом. И помирать буду - то же скажу, никакой исторический опыт меня не свернет. Были бы все интеллигенты такими, как он, я бы на них молился. Не соглашался бы, наверное, теперь во многом - а молился все равно. Не за единомыслие, пес с ним, в конце концов, а за человеческие качества. Замечательные люди встречаются куда реже единомышленников.

Кружок наш был самым первым и, пожалуй самым знаменитым в России; в отличие от множества возникавших то тут, то там эфемерных полуподпольных говорилен он дал самую богатую поросль. Совсем еще мальчишкой, лапотком натуральным, я приходил на заседания, забивался в уголок и слушал мудрых и великолепных. Как они соревнуются в остроумии и способностях к предвидению, как несут по кочкам власти и предлагают от властей избавление, как фехтуют то отточенной логикой, то яркими образами, в которых и логика порой не важна - нестандартность важнее… Как они блистали! Как крыли прогнившую империю! И то в России не так, и это не этак… Я, помню, слушал и падавшую от изумления челюсть не успевал вправлять ладонью: в каком, оказывается, аду мы живем! Я-то, дурень, по простоте своей полагал, что тут подкрутить, там поджать, этим, обнаглевшим вконец, дать окорот, и все станет по-людски. А оказывается - надо до основанья!

Но как умел слишком уж оторвавшихся от земли краснобаев Георгий Валентинович сбить с котурнов безупречно учтивой, но оглушительно точной иронией!

И, наоборот, если появлялся какой-нибудь обормот с очередным совсем уж пустобрехливым прожектом - скажем, надо всего-то лишь перевести русский язык на латиницу, и тогда постепенно сами собой и нравы исправятся, и права человека восторжествуют, и восьмичасовой рабочий день спланирует на ангельских крылышках из собственной его императорского величества канцелярии, и даже женщинам дозволено будет участвовать в выборах, потому как неизбежно случится воссоединение с мировой цивилизацией, а все отсталое, косное, азиатское, вместо со всем нашим окаянным прошлым отлетит, как прах, с наших зашагавших в будущее ног; вот тогда наш любимый шеф, картинно взвесив на ладони кипу исписанных листов, говорил: "Прошу господ семинаристов быть сегодня предельно уважительными. Героем нынешнего обсуждения была проделана большая работа…" С той поры и на многие годы фраза "Проделана большая работа" стала среди нас кодовым обозначением огромного, тяжкого и заведомо бессмысленного труда.

Да, не только революции там учили. Как-то само собой получалось учиться человечности. Ни к кому нельзя было быть неуважительным, пусть хоть к нелепому самодовольному прожектеру - ибо уже благие побуждения как таковые похвальны и заслуживают терпеливого, мягкого и тактичного культивирования; вдруг что и вырастет съедобного?

И среди многого прочего именно там, в плехановском "Освобождении труда", я понял простую, но, к сожалению, далеко не всем открывающуюся истину: если о тебе думают несправедливо плохо, это еще не повод считать того, кто так думает, тебе врагом. Или вообще плохим человеком. Куда чаще такое случается потому, что тебя всего лишь не поняли. Стало быть, надо не резкими словами и благородной яростью, не пощечинами и не бесконечной дуэлью отвечать на нелестные, оскорбительные о тебе представления, а коррекцией своего поведения. Работой над собой.

То есть применительно к ранней революционной поре - жить и все время показывать, доказывать: русский я, русский, но какой же я раб режима и поработитель?

Так и жил…

Поначалу я и не знал, что яркая и отчаянно храбрая девушка у нас в отряде - боец как боец, даже лучше многих - комиссарова дочь. Два месяца я смотрел на нее снизу вверх и был уверен, что она меня вовсе не замечает. Наверное, так оно и было какое-то время.

Но потом настала Каховка.

В те дни генерал Слащов - никакой еще не демонический литературный Хлудов, а просто небездарный кокаинист-золотопогонник - при поддержке кавкорпуса Барбовича бодал наши свежезахваченные плацдармы на левом берегу Днепра.

Сплошной линии фронта еще не сложилось, возникли ничейные зоны, гроздья пустых пузырей, которые каждый мечтал проткнуть первым, но боялся соваться наобум. И у белых, и у нас для серьезной разведки боем не хватало сил. А для детальной разведки с воздуха не хватало аэропланов.

Отец, суровый большевик, никак не выделял дочку среди прочего воинства. Красноармеец Марыля - и точка. Не знаю, как уж они меж собой общались в частном порядке, но если все в траншею - так и она в траншею, если усиленная группа в дозор - так и дочка в дозор, наверное, в качестве усиления. Нет, я не иронизирую - доверял он ей абсолютно, и стрелок она была отменный. А тут прижало выяснить, где против нас, завершая торопливую перегруппировку, сосредотачиваются изрядно потрепанные, чуть ли не до половины личного состава потерявшие части генерала Ангуладзе.

Почему-то в помощь Маше он послал именно меня. Она, разумеется, за старшего…

Ну, к тому времени я не простым бойцом уже был. Уже удостоился от комиссара подарка - именного нагана с гравировкой "За мужество, проявленное в боях с врагами пролетариата"; этот наган, всегда смазанный и заряженный, и по сей день увесисто покоился в ящике моего стола. Однако мало ли было в то время таких вот бесшабашно храбрых по обе стороны фронта… Правда, партийный стаж у меня к тому времени созрел нешутейный, для рядового бойца странный и даже как-то непозволительный… Нет, не хочу гадать. Потом мы с ним никогда об этом не говорили. Послал и послал. Двоих.

Мы проплутали между Магдалиновкой и Марьяновским хутором едва не до темноты. Решили назавтра двинуться на Черненьку и укрылись на ночь в брошенном, одиноко грустившем на окраине Магдалиновки доме с выбитыми окнами. Ночевать под открытым небом нам было не привыкать, но если есть возможность обойтись без этого, кто откажется? Размыкаться по разным комнатам не рискнули: она прилегла на хозяйской перине, а я на полу у комода, накрытого белой скатёркой. Жили тут люди, видно, достаточные и бросили свое обиталище совсем недавно. Мы это поняли, когда, стоило нам улечься в надежде выспаться, на нас темными сомкнутыми цепями, точно каппелевцы, двинулись по стенам сверху клопы.

До конца дней своих буду им благодарен. Не дали они нам, вымотанным до одури, провалиться в сон сразу; случись такое, мы проспали бы ввалившихся в тот же дом на каких-то полчаса позже нас пятерых беляков. Сонных бы они нас и повязали. А может, и порешили. Кой черт их к нам занес - не знаю; были ли они тоже дозором, или дезертирами, или отбившимися от своей части и шедшими ей вдогон разгильдяями, выяснять оказалось некогда. Мы от них услышали одно лишь слово - удивленное "краснопузые". А они от нас вовсе ни единого; а потом были только матюги, хрип и стон.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке