- О Христе? О Богочеловеке Христе? .. Думал ли ты, как веровать и как жить? Знаешь, у себя во дворе я часто читаю Евангелие и мне кажется есть только два, всего два пути. Один, -все позволено. Понимаешь ли: все. И тогда - Смердяков. Если, конечно, сметь, если на все решиться. Ведь если нет Бога и Христос человек, то нет и любви, значит нет ничего … И другой путь, - путь Христов … Слушай, ведь если любишь, много, по-настоящему любишь, то и убить тогда можно. Ведь можно? Я говорю:
- Убить всегда можно.
- Нет, не всегда. Нет, - убить тяжкий грех. Но вспомни: нет больше той любви, как если за други своя положить душу свою. Не жизнь, а душу. Пойми: нужно крестную муку принять, нужно из любви, для любви на все решиться. Но непременно, непременно из любви и для любви. Иначе, - опять Смердяков, то есть путь к Смердякову. Вот я живу. Для чего? Может быть, для смертного моего часа живу. Молюсь: Господи, дай мне смерть во имя любви. А об убийстве, ведь, не помолишься. Убьешь, а молиться не станешь . . . И, ведь, знаю: мало во мне любви, тяжел мне мой крест.
- Не смейся, - говорит он через минуту, - зачем и над чем смеешься? Я Божьи слова говорю, а ты скажешь: бред. Ведь, ты скажешь, ты скажешь: бред?
Я молчу.
- Помнишь, Иоанн в Откровении сказал: "В те дни люди будут искать смерти, но не найдут ее, пожелают умереть, но смерть убежит от них". Что же, скажи, страшнее, если смерть убежит от тебя, когда ты будешь звать и искать ее? А ты будешь искать, все мы будем искать. Как прольешь кровь? Как нарушишь закон? А проливаем и нарушаем. У тебя нет закона, кровь для тебя - вода. Но слушай же меня, слушай: будет день, вспомнишь эти слова. Будешь искать конца, не найдешь: смерть убежит от тебя. Верую во Христа, верую. Но я не с ним. Недостоин быть с ним, ибо в грязи и крови. Но Христос, в милосердии своем, будет со мною.
Я пристально смотрю на него. Я говорю:
Так не убий. Уйди из террора.
Он бледнеет:
- Как можешь ты это сказать? Как смеешь? Вот я иду убивать, и душа моя скорбит смертельно. Но я не могу не убить, ибо люблю. Если крест тяжел, - возьми его. Если грех велик, - прими его. А Господь пожалеет тебя и простит.
- И простит, - повторяет он шепотом.
- Ваня, все это вздор. Не думай об этом.
Он молчит.
На улице я забываю его слова.
19 марта.
Эрна всхлипывает. Она говорит сквозь слезы:
- Ты меня совсем разлюбил.
Она сидит в моем кресле, закрыв руками лицо. Странно: я никогда раньше не замечал, что у нее такие большие руки.
Я внимательно смотрю на них и говорю:
- Эрна, не плачь.
Она подымает глаза. Нос у нее покраснел и нижняя губа некрасиво отвисла, Я отворачиваюсь к окну. Она встает и робко трогает меня за рукав:
- Не сердись. Я не буду.
Она часто плачет. Сначала краснеют глаза, затем опухают щеки, наконец, незаметно выкатывается слеза. У нее тихие слезы.
Я беру ее к себе на колени.
- Послушай Эрна, разве я когда-нибудь говорил, что люблю тебя?
- Нет.
- Разве я тебя обманул? Разве я не сказал, что люблю другую?
Она вздрогнула и не отвечает.
- Говори же.
- Да. Ты сказал.
- Слушай же дальше. Когда мне станет с тобой тяжело, я не солгу тебе, я скажу. Ведь ты мне веришь?
- О, да.
А теперь не плачь. Я ни с кем. Я с тобою.
Я целую ее. Счастливая, она говорит:
- Милый мой, как я люблю тебя.
А я глаз не могу оторвать от ее больших рук.
21 марта.
Я не знаю ни слова по-английски. В гостинице, в ресторане, на улице я говорю на ломаном русском языке. Выходят недоразумения.
Вчера я был в театре. Рядом со мной купец, толстый, красный, с потным лицом. Он сопит и угрюмо дремлет. В антракте поворачивается ко мне:
Вы какой нации?
Я молчу.
Я спрашиваю: какой вы нации?
Я, не глядя на него, отвечаю:
- Подданный Его Величества Великобританского короля.
Он переспрашивает:
- Кого?
Я поднимаю голову и говорю:
- Я англичанин.
- Англичанин? Так-с, так-с, так-с . . . Самой мерзкой нации. Так-с. Которые на японских миноносцах ходили, у Цусимы Андреевский флаг топили, Порт-Артур брали … А теперь, извольте, - к нам, в Россию пожаловали. Нет, не дозволяю я этого.
Собираются любопытные. Я говорю:
Прошу вас молчать.
Он продолжает:
- В участок его. Может, он опять японский шпион или жулик какой . . . Англичанин .. . Знаем мы их, англичан этих… И чего полиция смотрит?
Я щупаю в кармане револьвер. Я говорю:
- Второй раз: прошу вас молчать.
- Молчать? Нет, брат, пойдем в участок. Там разберут. Недозволенно, чтобы, значит, шпионы. Нет. За царя! С нами Бог!
Я встаю. Я смотрю в упор в его круглые, налитые кровью глаза и говорю очень тихо:
- В последний раз: молчать.
Он пожимает плечами и молча садится.
Я выхожу из театра.
24 марта.
Генриху 22 года. Он бывший студент. Еще недавно он ораторствовал на сходках, носил пенсне и длинные волосы. Теперь, как Ваня, он огрубел, похудел и оброс небритой щетиной. Лошадь у него тощая, сбруя рваная, сани подержанные, - настоящий московский Ванька.
Он везет нас: меняи Эрну. За заставой обернулся и говорит:
- Намедни попа одного возил. На Собачью Площадку рядился, пятиалтынный давал. Ну, а где она Собачья Площадка? Везу. Крутил я крутил. Стал, наконец, поп ругаться: куда везешь, сукин сын? Я, говорит, тебя в полицию представлю. Извозчик, говорит, должен Москву, как мешок с овсом знать, а ты, говорит, экзамен, небось, за целковый сдал. Насилу я его умолил: простите, говорю, батюшка, Христа ради… А экзамена я действительно не держал. Карпуха-босяк за полтинник вместо меня явился.
Эрна почти не слушает. Генрих продолжает с воодушевлением:
- Вот тоже на днях барин один с барыней порядились. Старички. Будто из благородных. Выехал я на Долгоруковскую, а там трамвай электрический у остановки стоит. Ну, я не глядя: Господи благослови, - через рельсы. Как барин-то вскочит и давай меня по шее тузить: ты, говорит, негодяй, что же? Задавить нас желаешь? Куда, говорит, прешь. . . сукин сын? А я и говорю: не извольте, говорю, ваше сиятельство себя беспокоить, так что трамвай у остановки стоит, проедем. Тут слышу барыня по-французски заговорила:
Жан, говорит, не волнуйся, во-первых тебе это вредно, а кроме того и извозчик, говорит, человек. Ей-Богу, вот так и сказала: извозчик, мол, человек. А он ей по-русски: сам знаю, что человек, да ведь какая скотина… А она: фи, говорит, что ты право, стыдись … Тут он, слышу, за плечо меня тронул: прости, говорит, голубчик, и на чай двугривенный подает … Не иначе: кадеты .. . Н-но, милая, выручай!..
Генрих стегает свою лошаденку. Эрна незаметно жмется ко мне.
Ну, а вы как, Эрна Яковлевна, - привыкли?
Генрих говорит робко. Эрна, нехотя, отвечает:
- Ничего. Конечно, привыкла.
Направо Петровский парк, черный переплет обнаженных ветвей. Налево - белая скатерть поля. Сзади - Москва. Сияют на солнце церкви.
Генрих примолк. Тишина. Только сани скрипят.
На Тверской я сую ему в руки полтинник. Он снимает заиндевелый картуз и долго смотрит нам вслед.
Эрна мне шепчет:
Можно сегодня прийти к тебе, милый?
28 марта.
Генерал-губернатор ждет покушения. Вчера ночью он неожиданно переехал в Нескучное. За ним переехали и мы. Ваня, Федор и Генрих следят теперь в Замоскворечье: у Калужских ворот и на большой Полянке. Я брожу по Пятницкой и Ордынке.
Мы уже много знаем о нем. Он высокого роста, с бледным лицом и подстриженными усами. Выезжает в Кремль два раза в неделю, от 3-х до 5-ти. Остальные часы он дома. Иногда бывает в театре. У него три запряжки. Пара серых коней и две вороных пары. Кучер не старый, лет сорока, с рыжей, веером бородою. Карета новая с белыми фонарями. Иногда в ней ездит его семья: жена и дети. Но тогда кучер другой. Старик с медалями на груди. Охрану мы знаем тоже: два сыщика, оба евреи. Ездят всегда на гнедом рысаке, в открытых санях. Ошибиться нельзя и я думаю, что мы скоро назначим день. Ваня бросит первую бомбу.
29 марта.
Из Петербурга приехал Андрей Петрович. Он член комитета. За ним много лет каторги и Сибири, - тяжкая жизнь затравленного революционеpa. У него грустные глаза и седая бородка клином. Мы сидим в "Эрмитаже". Он застенчиво говорит:
- Вы знаете, Жорж, в комитете поднят вопрос о временном прекращении террора. Что вы об этом думаете?
- Человек, - подзываю я полового, - поставь машину из "Корневильских колоколов". Андрей Петрович опускает глаза.
- Вы не слушаете меня, а вопрос очень важный. Как совместить террор и парламентскую работу? Или мы ее признаем и идем на выборы в Думу, или нет конституции и тогда, конечно, террор. Ну, что вы думаете об этом?
- Что думаю? Ничего.
- Вы подумайте. Может быть придется вас распустить, то есть организацию распустить.
- Что? - переспрашиваю я.
- То есть не распустить, а как бы это сказать? Вы знаете, Жорж, ведь мы понимаем. Мы знаем, как товарищам трудно. Мы ценим… И потом, ведь это только предположение.
У него лимонного цвета лицо, морщинки у глаз. Он наверное живет в нищей каморке, где-нибудь на Выборгской стороне, сам варит себе на спиртовке чай, бегает зимою в осеннем пальто и занят по горло всякими планами и делами. Он делает революцию.
Я говорю:
- Вот что, Андрей Петрович, вы решайте там, как хотите. Это ваше право. Но как бы вы ни решили, генерал-губернатор будет убит.
- Что вы? Вы не подчинитесь комитету?
- Нет.