Савинков Борис Викторович (В.Ропшин) - Конь бледный стр 2.

Шрифт
Фон

- О Христе? О Богочеловеке Христе? .. Думал ли ты, как веровать и как жить? Знаешь, у себя во дворе я часто читаю Евангелие и мне кажется есть только два, всего два пути. Один, -все позволено. Понимаешь ли: все. И тогда - Смердяков. Если, конечно, сметь, если на все решиться. Ведь если нет Бога и Христос человек, то нет и любви, значит нет ничего … И другой путь, - путь Христов … Слушай, ведь если любишь, много, по-настоящему любишь, то и убить тогда можно. Ведь можно? Я говорю:

- Убить всегда можно.

- Нет, не всегда. Нет, - убить тяжкий грех. Но вспомни: нет больше той любви, как если за други своя положить душу свою. Не жизнь, а душу. Пойми: нужно крестную муку принять, нужно из любви, для любви на все решиться. Но непременно, непременно из любви и для любви. Иначе, - опять Смердяков, то есть путь к Смердякову. Вот я живу. Для чего? Может быть, для смертного моего часа живу. Молюсь: Господи, дай мне смерть во имя любви. А об убийстве, ведь, не помолишься. Убьешь, а молиться не станешь . . . И, ведь, знаю: мало во мне любви, тяжел мне мой крест.

- Не смейся, - говорит он через минуту, - зачем и над чем смеешься? Я Божьи слова говорю, а ты скажешь: бред. Ведь, ты скажешь, ты скажешь: бред?

Я молчу.

- Помнишь, Иоанн в Откровении сказал: "В те дни люди будут искать смерти, но не найдут ее, пожелают умереть, но смерть убежит от них". Что же, скажи, страшнее, если смерть убежит от тебя, когда ты будешь звать и искать ее? А ты будешь искать, все мы будем искать. Как прольешь кровь? Как нарушишь закон? А проливаем и нарушаем. У тебя нет закона, кровь для тебя - вода. Но слушай же меня, слушай: будет день, вспомнишь эти слова. Будешь искать конца, не найдешь: смерть убежит от тебя. Верую во Христа, верую. Но я не с ним. Недостоин быть с ним, ибо в грязи и крови. Но Христос, в милосердии своем, будет со мною.

Я пристально смотрю на него. Я говорю:

Так не убий. Уйди из террора.

Он бледнеет:

- Как можешь ты это сказать? Как смеешь? Вот я иду убивать, и душа моя скорбит смертельно. Но я не могу не убить, ибо люблю. Если крест тяжел, - возьми его. Если грех велик, - прими его. А Господь пожалеет тебя и простит.

- И простит, - повторяет он шепотом.

- Ваня, все это вздор. Не думай об этом.

Он молчит.

На улице я забываю его слова.

19 марта.

Эрна всхлипывает. Она говорит сквозь слезы:

- Ты меня совсем разлюбил.

Она сидит в моем кресле, закрыв руками лицо. Странно: я никогда раньше не замечал, что у нее такие большие руки.

Я внимательно смотрю на них и говорю:

- Эрна, не плачь.

Она подымает глаза. Нос у нее покраснел и нижняя губа некрасиво отвисла, Я отворачиваюсь к окну. Она встает и робко трогает меня за рукав:

- Не сердись. Я не буду.

Она часто плачет. Сначала краснеют глаза, затем опухают щеки, наконец, незаметно выкатывается слеза. У нее тихие слезы.

Я беру ее к себе на колени.

- Послушай Эрна, разве я когда-нибудь говорил, что люблю тебя?

- Нет.

- Разве я тебя обманул? Разве я не сказал, что люблю другую?

Она вздрогнула и не отвечает.

- Говори же.

- Да. Ты сказал.

- Слушай же дальше. Когда мне станет с тобой тяжело, я не солгу тебе, я скажу. Ведь ты мне веришь?

- О, да.

А теперь не плачь. Я ни с кем. Я с тобою.

Я целую ее. Счастливая, она говорит:

- Милый мой, как я люблю тебя.

А я глаз не могу оторвать от ее больших рук.

21 марта.

Я не знаю ни слова по-английски. В гостинице, в ресторане, на улице я говорю на ломаном русском языке. Выходят недоразумения.

Вчера я был в театре. Рядом со мной купец, толстый, красный, с потным лицом. Он сопит и угрюмо дремлет. В антракте поворачивается ко мне:

Вы какой нации?

Я молчу.

Я спрашиваю: какой вы нации?

Я, не глядя на него, отвечаю:

- Подданный Его Величества Великобританского короля.

Он переспрашивает:

- Кого?

Я поднимаю голову и говорю:

- Я англичанин.

- Англичанин? Так-с, так-с, так-с . . . Самой мерзкой нации. Так-с. Которые на японских миноносцах ходили, у Цусимы Андреевский флаг топили, Порт-Артур брали … А теперь, извольте, - к нам, в Россию пожаловали. Нет, не дозволяю я этого.

Собираются любопытные. Я говорю:

Прошу вас молчать.

Он продолжает:

- В участок его. Может, он опять японский шпион или жулик какой . . . Англичанин .. . Знаем мы их, англичан этих… И чего полиция смотрит?

Я щупаю в кармане револьвер. Я говорю:

- Второй раз: прошу вас молчать.

- Молчать? Нет, брат, пойдем в участок. Там разберут. Недозволенно, чтобы, значит, шпионы. Нет. За царя! С нами Бог!

Я встаю. Я смотрю в упор в его круглые, налитые кровью глаза и говорю очень тихо:

- В последний раз: молчать.

Он пожимает плечами и молча садится.

Я выхожу из театра.

24 марта.

Генриху 22 года. Он бывший студент. Еще недавно он ораторствовал на сходках, носил пенсне и длинные волосы. Теперь, как Ваня, он огрубел, похудел и оброс небритой щетиной. Лошадь у него тощая, сбруя рваная, сани подержанные, - настоящий московский Ванька.

Он везет нас: меняи Эрну. За заставой обернулся и говорит:

- Намедни попа одного возил. На Собачью Площадку рядился, пятиалтынный давал. Ну, а где она Собачья Площадка? Везу. Крутил я крутил. Стал, наконец, поп ругаться: куда везешь, сукин сын? Я, говорит, тебя в полицию представлю. Извозчик, говорит, должен Москву, как мешок с овсом знать, а ты, говорит, экзамен, небось, за целковый сдал. Насилу я его умолил: простите, говорю, батюшка, Христа ради… А экзамена я действительно не держал. Карпуха-босяк за полтинник вместо меня явился.

Эрна почти не слушает. Генрих продолжает с воодушевлением:

- Вот тоже на днях барин один с барыней порядились. Старички. Будто из благородных. Выехал я на Долгоруковскую, а там трамвай электрический у остановки стоит. Ну, я не глядя: Господи благослови, - через рельсы. Как барин-то вскочит и давай меня по шее тузить: ты, говорит, негодяй, что же? Задавить нас желаешь? Куда, говорит, прешь. . . сукин сын? А я и говорю: не извольте, говорю, ваше сиятельство себя беспокоить, так что трамвай у остановки стоит, проедем. Тут слышу барыня по-французски заговорила:

Жан, говорит, не волнуйся, во-первых тебе это вредно, а кроме того и извозчик, говорит, человек. Ей-Богу, вот так и сказала: извозчик, мол, человек. А он ей по-русски: сам знаю, что человек, да ведь какая скотина… А она: фи, говорит, что ты право, стыдись … Тут он, слышу, за плечо меня тронул: прости, говорит, голубчик, и на чай двугривенный подает … Не иначе: кадеты .. . Н-но, милая, выручай!..

Генрих стегает свою лошаденку. Эрна незаметно жмется ко мне.

Ну, а вы как, Эрна Яковлевна, - привыкли?

Генрих говорит робко. Эрна, нехотя, отвечает:

- Ничего. Конечно, привыкла.

Направо Петровский парк, черный переплет обнаженных ветвей. Налево - белая скатерть поля. Сзади - Москва. Сияют на солнце церкви.

Генрих примолк. Тишина. Только сани скрипят.

На Тверской я сую ему в руки полтинник. Он снимает заиндевелый картуз и долго смотрит нам вслед.

Эрна мне шепчет:

Можно сегодня прийти к тебе, милый?

28 марта.

Генерал-губернатор ждет покушения. Вчера ночью он неожиданно переехал в Нескучное. За ним переехали и мы. Ваня, Федор и Генрих следят теперь в Замоскворечье: у Калужских ворот и на большой Полянке. Я брожу по Пятницкой и Ордынке.

Мы уже много знаем о нем. Он высокого роста, с бледным лицом и подстриженными усами. Выезжает в Кремль два раза в неделю, от 3-х до 5-ти. Остальные часы он дома. Иногда бывает в театре. У него три запряжки. Пара серых коней и две вороных пары. Кучер не старый, лет сорока, с рыжей, веером бородою. Карета новая с белыми фонарями. Иногда в ней ездит его семья: жена и дети. Но тогда кучер другой. Старик с медалями на груди. Охрану мы знаем тоже: два сыщика, оба евреи. Ездят всегда на гнедом рысаке, в открытых санях. Ошибиться нельзя и я думаю, что мы скоро назначим день. Ваня бросит первую бомбу.

29 марта.

Из Петербурга приехал Андрей Петрович. Он член комитета. За ним много лет каторги и Сибири, - тяжкая жизнь затравленного революционеpa. У него грустные глаза и седая бородка клином. Мы сидим в "Эрмитаже". Он застенчиво говорит:

- Вы знаете, Жорж, в комитете поднят вопрос о временном прекращении террора. Что вы об этом думаете?

- Человек, - подзываю я полового, - поставь машину из "Корневильских колоколов". Андрей Петрович опускает глаза.

- Вы не слушаете меня, а вопрос очень важный. Как совместить террор и парламентскую работу? Или мы ее признаем и идем на выборы в Думу, или нет конституции и тогда, конечно, террор. Ну, что вы думаете об этом?

- Что думаю? Ничего.

- Вы подумайте. Может быть придется вас распустить, то есть организацию распустить.

- Что? - переспрашиваю я.

- То есть не распустить, а как бы это сказать? Вы знаете, Жорж, ведь мы понимаем. Мы знаем, как товарищам трудно. Мы ценим… И потом, ведь это только предположение.

У него лимонного цвета лицо, морщинки у глаз. Он наверное живет в нищей каморке, где-нибудь на Выборгской стороне, сам варит себе на спиртовке чай, бегает зимою в осеннем пальто и занят по горло всякими планами и делами. Он делает революцию.

Я говорю:

- Вот что, Андрей Петрович, вы решайте там, как хотите. Это ваше право. Но как бы вы ни решили, генерал-губернатор будет убит.

- Что вы? Вы не подчинитесь комитету?

- Нет.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке