***
В доме касимовского царевича, что по левой стороне Мясницкой, где селилось семейство Долгоруких, - тоже отвечеряли. А отвечеряв, дружно - всем семейством - плакали…
- Это ты виноват! - сказал Алексей Григорьевич, хватая Ивана за волосы. - Убить тебя мало, что не Катька на престол села!
- Чего уж тут! - подскочил князь Николашка. - Если бы я при государе состоял, я бы не так плох был… Давайте бить Ваньку.
Княгиня Прасковья Юрьевна вступилась за сына старшего:
- Уймитесь, окаянные! Полно вам Ванюшку-то мучить…
На пороге, разматывая заледенелые шарфы, явился черный арап Петра Великого - Абрам Ганнибал, и лицо негра, в трещинах, лоснилось от гусиного жира. Кинулся к Ваньке, целовал его:
- Милостивец мой! Сокруши печали мои… Бежал я из Селенгинска, куда сослан был Голиафом прегордым - Меншиковым. У границ китайских службу имел, худо мне! Хотел в землях чужих утаиться, да не привелось за рубежи бежать - шибко стерегли меня…
Тихо стало в доме Долгоруких. Едва-едва опомнились.
- Пентюх чумазый! - сказал князь Алексей Григорьевич. - По дороге-то к нам заезжал ли ты куда-либо?
- Нет, - отвечал арап. - Из Селенгинска - прямо к вам!
- Ступай вон, - заговорила Прасковья Юрьевна. - Опоздал ты шибко: ныне от нашего дома фавору тебе не выпадет.
- Дурак ты, Абрамка, - сказал князь Иван. - За милостями новыми езжай в Питер до Миниха.
Абрам Ганнибал с колен поднялся. Выпученными глазами (а в них - степи, вьюги, версты, безлюдье) оглядел всех и с криком выскочил… Еще тише стало в доме Долгоруких. Мучались.
- Кажись, - прислушалась Прасковья Юрьевна, - подъехали… А кто подъехал к дому нашему - не худой ли кто? Выгляньте.
Аленка, младшая, протаяла ртом замерзшее оконце.
- То царица порушенная! - заверещала. - То Катька… Вошла "ея высочество" - подбородок кверху. В чем была, прямо из саней, так и примостилась у стола. Скатилась с головы ее шапка, открылся затылок невесты - нежный, молочный.
- Вот и отцарствовала свое! Примите, родители дорогие, царицу на постой прежний. Уж не взыщите, миленькие: есть да пить из вашего корыта, как ране, стану… - И завыла вдруг, страшно, по-волчьи:
- Это вы виноваты-ы… Плясала бы сейчас в Вене со своим Миллезимчиком! А ноне брюхата я сделалась! Травить надо! Дите царское - беды ждите… Он - престолу наследник, дите мое - корени петровского.., от дому Романовых!
В эту ночь князья Долгорукие испепелили в прах подложное завещание. Одно - царем не подписанное (чистое), а другое - то, что подмахнул за царя князь Иван. Не знали они, что делать с Катькой - рожать ей дитятю от корени царского или затравить его сразу, еще во чреве?
Глава 3
И замутилась земля Русская от слухов московских.
- Что деется? - толковали всюду. - Люди фамильные, ненасытные опять ковы противу нас строят. Что они там говорят по ночам? Или в окно давно не летали? Так мы их пустим…
Отзывалось по домам и трактирам не шепотом, а в голос:
- Не токмо мы, шляхетство служивое, но и люди знатные кирпичи уже собирают - верховных бить станут! То им не пройдет даром, чтобы замышлять тайно… Эка, придумали: вместо единого царя - целых восемь на нашу шею. Доконают нас совсем, хоть беги!
И на всю Москву раздавался гневный рык Феофана Прокоповича:
- Благочестива Анна избранная, и самое имя ее Анна с еврейского на благодать переводится. Но чины верховные сию благодать от нас затворили. Быть всем нам сковану тиранией, коя у еллинов древних олигархией прозывалась. А русский народ таков есть мудрен, что одним самодержавием сохраниться может…
Граф Павел Ягужинский нюх имел тонкий, собачий: за версту чуял, где повернуть надо. Верховные не допустили его до дел министерских - теперь мстить им надо!..
- Сумарокова сюда.., пусть явится Петька. Петр Спиридонович Сумароков, будучи адъютантом графа, носил звание голштинского камер-юнкера.
Ягужинский взял парня за плечо, к свету придвинул:
- Ведаю, что люба тебе дочь моя. И то - дело! Быть тебе в зятьях у меня, только спроворь… - И кисет с золотом в карман Сумарокову опустил. - Езжай на Митаву с письмом к герцогине…
- Негоже мне ехать, - заробел адъютант. - Я при голштинцах состою. Петр Ульрих, 1'enfant de Kiel, соперник Анне Иоанновне в делах престольных. Да и заставы перекрыты: поймают - бить учнут меня… Худо будет!
- На голштинство свое плюнь, - отвечал Ягужинский. - Тишком поедешь. Да слушай… Герцогиню науськай, чтобы депутатам не верила. Истинно узнает все, когда на Москву прибудет. А когда станут ее понуждать, дабы кондиции те мерзкие подписала, то пущай рыпается, сколь можно… Осознал, Петька?
- А ежели герцогиня спросит меня, кто в Совете просил воли царской ей поубавить, то как отвечать мне? Ягужинский сам о воле кричал и - уклонился:
- Так и скажи ея величеству: мол, всякие кричали, большие и малые. Орали по-разному! А старайся объявить герцогине все тайно. И не мешкай с отъездом. Быть тебе потом зятем моим.
- Дорога опаслива. Спросят подорожную - где взять-то?
- Заяц ты у меня! - осерчал Ягужинский и опустил в карман адъютанту второй кисет с золотом. - Еще зятем не стал, а уже убыток мне учинил… Разорил ты меня, еще не отъехав!
На том они и расстались: Сумароков стал собираться.
Вскипая над пламенем свечи, стекал сургуч. Феофан Прокопович пришлепнул его печатью, и пакет с письмом на Митаву живо скрылся в подряснике монашка.
- Скачи, - велел Феофан. - Здесь все сказано, а ты помалкивай… Иди ближе - под благословение мое! Перстами осененный, монашек спросил хрипато:
- А ежели словят на заставе? Тады как? Убьют ведь…
- Червяка видел? - спросил Феофан. - Он куды хошь ползет, и никто не усмотрит путей его, ан, глядь, и вылез… Тако и ты поступай. А коли словят, быть тебе в обители Соловецкой! До смерти намолишься там святым угодникам Зосиме и Савватию…
Монашек выскочил рыбкой - словно пьяница из кабака. Феофан сжал кулаки, возложил их перед собой, размышляя.
- Горе вам, книжники и фарисеи, - сказал… Полвека прожил. Из купцов вышел, науки от иезуитов восприял. Сам папа Климент XII благословил его. Пришлось Феофану, уже бороду, имея, опять в купель прыгать ("из веры подлыя кафолический приять вновь веры православныя"). Петр ему большую власть дал. Заиграет Феофан в Синоде - другие только поплясывают. Возле Петра хорошо было. При Петре-то Феофан разумом светился.
"Слово похвальное о флоте российском" написал. Зверинолютейший "Духовный регламент" изобрел, в коем способы указал - каково противников церкви живьем сжигать, а жилища их разорять. Инквизицию Феофан создал при Синоде такую, что округ него на версту жареной человечиной пахло. Кто противился - того на дыбу! Хорошо людей жрать и монахами закусывать…
- Просвещенному деспотизму быть! - сказал Феофан. Теперь все надежды на Курляндскую герцогиню. И сейчас было страшно ему, что Анна Иоанновна не будет самодержавной… Чьим рабом станет тогда мудрый Феофан? Чьим именем раздувать костры церковной инквизиции? Верховные министры такой воли ему не дадут. А врагов у Феофана немало - только святым огнем их убрать можно…
- Лошадей! - гаркнул Феофан.
Ветер закинул бороду на затылок, мчался Феофан, а народ сбегал на обочины, открещиваясь. Показались вдали витые луковицы теремов Измайловских. "Помогай мне бог", - грезил Феофан и вдруг вспомнил:
В невежестве гораздо более хлеба жали
Переняв чужой язык, свой хлеб растеряли…
Кантемир - пиит изрядный. Его надо к сердцу прижать.
Вылез Феофан перед крыльцами на снег. Подползла к нему дура герцогини Мекленбургской - затрещал горох в пузыре бычьем:
- Дин-дон, дин-дон.., царь Иван Василии!
- Благословляю тя, дура, - сказал Феофан и, покрестив юродивую, ногою ее прочь отодвинул. Поволочились за ним, по ступеням обшарпанным, собольи шубы - царями на благость его даренные. Сверкала панагия на груди впалой, бухался народ на колени.
- Дин-дон, дин-дон.., царь Иван Василич! - И трещал горох в пузыре, ползла за ним дура. - Дин-дон, дин-дон… Феофан замер: "Монастыри.., колокол.., святость!"
- ..царь Иван Василич! - допела дура. "А это опричнина, Иван Грозный, костры да черепа…" И железный посох в руке Феофана вдруг повис над дурою.
- Убью! - завопил. - Кто тебя научил извету такому? Но раздался хохот - это смеялась Екатерина Иоанновна:
- Да сие не про вас - сие про сестрицу мою, Анну Иоанновну! Ее сызмала так дразнили: "Дин-дон, дин-дон, царь Иван Василич". Потому как сестрица моя - то молится, то гневается грозно!
Феофан остыл. Выпив романеи (он любил выпить), сказал:
- На тебя, царевна-матушка, тоже спрос был. Да невелик спрос. Сама ты хороша, да муженек подгадил. Из-за него не быть тебе в царицах наших. Побоялись министры, что герцог твой прикатит!
- И пусть, - отвечала Дикая. - Коли уж быть царицей, так самодержавной. А ныне обстругали власть монаршую. Чем умнее люди - тем хуже: ранее живали цари и никаких кондиций не ведали! Однако за сестрицу я рада… Теперь, чай, ассамблеи будут, а я повеселюсь. Мне при сестрице моей не занимать, чай!
Феофан (хитрый-хитрый) шевельнул смоляной бровью:
- До веселья далече, матушка. Как бы и сестрице твоей в долгах не сидеть! Дадут вам верховники тышшу на весь год. Вот и будете драчено яблочно на хлеб мазать и слезой закусывать…
Дикая герцогиня привыкла в Европе к муссам разным, теперь ее драчено яблочное уже не соблазняло, и тут она проговорилась:
- Писала я уже на Митаву, в известность Аннушку ставила.