* * *
Наконец государь назначил ему аудиенцию.
В приёмной комнате сидел Пётр Алексеевич, положив ногу на ногу, куря, по своему обыкновению, длинную трубку. Герцог поклонился. Пётр глянул на вошедшего искоса и стал глядеть на белые, глянцевые, с голубым узором изразцовые плитки голландской печи. На столе перед императором развёрнуты были карты, будто налезали друг на дружку, и книга какая-то раскинулась широкими распахнутыми листами... Чернильный прибор поблескивал металлически.
Герцог не садился, царь не приглашал его сесть.
Взгляд царя не был немилостив или, не дай Боже, зол, но как бы несколько сух и равнодушен. Государь изволил спросить, нюхает ли герцог табак.
- Да, Ваше величество... - Он поклонился во второй раз.
- Презентую, возьми. - Пётр выбросил длинную руку вперёд, будто намеревался смести всё со стола одним вихревым движением. Но всего лишь взял в пальцы правой своей руки золотую табакерку и протянул герцогу. Тот принял и поклонился в третий раз.
Государь спросил, ведомо ли Карлу-Фридриху о персидском походе. Император всё бродил взглядом, уже чуть сумрачным, по изразцам прохладным... Герцог отвечал, что да, ведомо ему о походе. И не могло быть не ведомо, ведь уже объявлялось всем о походе, открыто и гласно...
Государь сказал далее, что невместно будет герцогу оставаться в России в отсутствие государя, подобное оставление молодого иностранца может послужить к нежелательным и неразумным толкам и сплетням...
Уже всё сделалось понятно, и герцог молчал в унынии.
Государь ещё что-то говорил об отъезде герцога; это уже был распорядительный приказ. Герцог Голштинский должен был оставить Россию до отъезда самого государя...
Он знал, что следует уговаривать царя, умолять, приводить резоны. Но было одно лишь уныние, и единственные слова, какие бы могли сказаться, были: "Я не хочу уезжать. Я не хочу. Разве я не понимаю, что если я уеду, это будет конец всему, обратной дороги в Россию уже не будет, не будет судьбы..."
Но не осмеливался говорить такое и молчал. А говорить надобно было, непристойно было нот так, молча, стоять...
Заговорил наконец...
Свой голос показался чужим. Очень благодарил императора за оказанные милости, очень благодарил...
Откланялся и вышел...
Показалось, что в передней комнате всё, что дожидались своей очереди войти к императору, даже и не подсмеиваются, а просто уже равнодушны предельно. Герцог Голштинский для них уже и не существовал...
* * *
...Приказал кучеру ехать к Неве... после - ещё вперёд... Понимал теперь, что это такое - камень на сердце... Зависть была ко всем. Даже к этому кучеру, даже к тем, неведомым и, должно быть, нищим и несчастным, к тем, которые всё возводили и возводили этот город и пели в темноте... А он завидовал им всем. Потому что они оставались здесь, в России...
А у него впереди ещё оставалась вся будущая его жизнь... Как будут родственники докучные судить о его российском гостевании, утешать его, предлагать какие-то возможные женитьбы, осуждать Россию и русских... И всё это надобно будет терпеть, и это и будет его жизнь...
Приказал накрывать к ужину, слуга принёс свечи. Вспомнил о табакерке; испугался почему-то заполошно: потерял неужто?.. Нетерпеливо приказал слуге принести из спальни табакерку... Неужто потерял?.. Нет, нет... Уже загадывалось невольно: если тотчас принесёт, будет... что будет? Удача? Какая?.. Да нет, не об удаче речь, какие уж там удачи!.. А что будет?.. A-а... Если тотчас принесёт, стало быть, судьба - не ехать сейчас в Киль...
Тотчас принёс. И это успокоило и обрадовало.
В ожидании кушанья разглядывал... Крышка была чеканной работы. На внешней стороне вычернена была величественная женщина в тунике, ниспровергающая копием тёмного воина. На внутренней стороне - изящный цветочек раскрыл лепестки. Отличный табак пахнул душисто, горьковато, будто неведомыми травами...
Принесли кушанье. Слуга доложил о Бассевице. Герцог приказал просить.
- Ещё прибор!..
Хотелось уже не в одиночестве ужинать, приятной казалась эта перспектива жаловаться и перемежать жалобы этими бокалами красного, и вновь жаловаться всё теми же словами, и вновь пить красное, и уже почувствовать лёгкое кружение головы и приятное забвение, полузабытье...
Бассевиц уже знал всё. Принялся разъяснять, каково положение их и на что остаются надежды. Нет, не сказал ведь, что всё кончено раз и навсегда. Но герцог устал от своего тоскливого уныния и не воспринимал разъяснений, только хотел забыться и для того пил вино...
Бассевиц уверял, что герцога пытаются удалить из России интригами камергера Виллима Монса и Монсовой сестры Матрёны Балк...
- Им-то что? Какая корысть? - Герцог уже ощутил приятное, успокоительное кружение головы. Произносимые слова растягивались невольно...
А правда, что им-то? Герцог всегда бывал е ними почтителен, памятуя их влияние при дворе…
Бассевиц объяснял, как расположены при дворе ныне придворные и почему это Монсы... Потому что императрица против подобного брака... И поговаривают о Монсе...
- ...что он является любовником её величества...
Бассевиц продолжал объяснять. Что надобно делать, как надобно вести себя, кому и что надобно будет говорить...
- Я говорить не могу... я не буду... Наконец, у меня сил нет! - Герцог пристукнул о столешницу донце бокала...
Бассевиц объяснял терпеливо, что прежде всего будут говорить сам Бассевиц и Андрей Иванович Остерман, они будут говорить...
Герцог уловил имя Остермана, поднял бокал и сказал тост за здоровье Андрея Ивановича...
Желанное кружительное забвение охватывало, почти непонятные объяснения обнадёживали. Герцог двумя согнутыми пальцами правой руки подтолкнул к Бассевицу табакерку..,
- Ты открой, понюхай... Чем это пахнет... так... хороший странный аромат...
Бассевиц понюхал...
- Это донник, ваше высочество, русская степная трава...
- Очень хорошо!.. - выдохнул герцог...
Бассевиц щёлкнул крышкой...
Вычеканенная женская фигура повергала тёмного воина, цветочек раскрывал лепестки...
* * *
- Как ты знаешь, Лизета?! Государь... отец высылал его? Но почему? Почему? И ты верно, верно знаешь о том, что государь передумал? Ты верно знаешь? Скажи мне, всё скажи!..
Лизету даже удивило немного, что Аннушка в этот раз не плакала, не раскисала квашней, а была даже как-то почти гневна и горделива. И была - а такое Лизета ощущала редко - была в этот раз старшей. И это не мог быть доверительный, прерывистый девичий разговор с крепкими объятиями, внезапными поцелуями в щёку...
Они сидели друг против друга. Стулья с гобеленовой обивкой светло-зелёной поставлены были по обе стороны холодного камина. Анна распрямилась и глядела так решительно и - опять же - с этой странной горделивостью, будто сознавала какие-то свои права и свою какую-то власть.
Лизета рассказывала всё, что удалось узнать. Прежде при таких своих рассказах Лизета ясно ощущала своё превосходство над сестрицей, ничего вызнать не умеющей. Но сегодня Елизавет почувствовала себя младшей, которой и надлежит всё вызнавать и докладывать старшей. Подобное чувствование не было приятно. И Анна даже и не примечала, каково сейчас Лизете, занята была только собою...
Лизета рассказала честно всё. Камергер Монс интригует и настраивает посланника Кампредона, Кампредон говорит государю о намерениях французского двора, Балкша, государю давняя короткая знакомая, уверяет, что пребывание герцога при дворе в отсутствие государя погубит репутацию принцесс. Бассевиц и Андрей Иванович Остерман что-то сказали государю, сумели убедить его, и он уже не отсылает герцога...
Лизета замолчала и почувствовала, как Анна перевела дыхание.
- Тебе это верно известно? - спросила Анна.
- Совсем верно!
- Ты не договорила чего-то. - Анна нахмурилась. - Договори...
- Не знаю... - обронила Лизета...
- Договори!.. - Нахмуренная Анна странно так походила на отца, невольно хотелось послушаться её...
- Не знаю, надобно ли...
- Если ты узнала, стало быть, надобно, чтобы сейчас сказала мне.
- Я нечаянно узнала...
- Не верю. Ты хотела узнать. В нечаянность, уж прости, не верю.
- Быть может, и сама уже знаешь... - осторожно начала Елизавет...
- Не знаю. Ты полагай, что нет, не знаю!.. - Никогда ещё Анна не являлась таковой...
Елизавет уже надоедала эта игра. Сказать - и с концами! Но неужто Анна знает? Совсем на Анну не похоже...
Елизавет глаза отвела.
- Слухи есть и толки, будто источником всякого дурного отношения к голштинскому герцогу - рама государыня...
Анна спокойно кивнула, будто музыку слушала и такт головкой отмеряла.
- Но ты, Лизета, не всё сказала, скажи до конца...
- Ты сама знаешь, не стану я терпеть этих твоих нарочитостей. Не смей издеваться надо мною! Слышала?!
Анна подалась вперёд.
- Лизета, я прошу тебя, - зазвенел голос, но оставался горделив. - Надобно мне, чтобы ты, ты сказала! От тебя хочу услышать... Не подслушивать девок, не от мадам д’Онуа, не от Маврушки Шепелевой!.. Ты, сестра моя, скажи мне прямо, ужели правда?..
Голос Анны умолял, но умолял горделиво, как подобает молить принцессе, и молить равную, сестру! Елизавет почувствовала вознесение на эту высоту чувств, царственных, высоких чувств... Как бывало начитаешься пиес французских Расиновых, и говорить, изъясняться хочется высокими стихами, переложить эту высоту на русский лад...