- Жаль только, что эти двадцатилетние мальчишки и девчонки находят возможным решать судьбы мира. Они убеждены, что за них весь рабочий народ. Между тем кружок чайковцев выдали именно рабочие, распропагандированные этими мальчишками.
- Однако, господа, пора бы начинать, - сказал седой профессор. - Который час? Я часов не ношу… В старину говорили, что иметь часы грех: это проверять Господа Бога.
- Без четверти три… Одно все-таки сделал хорошее ближний боярин, это что убрал дорогого нам всем графа Толстого, общую нашу симпатию, - сказал профессор-балагур. - Мне говорили, что, когда его уволили, то в дворцовой церкви люди целовались: "Толстой ушел, воистину ушел!"
- И преемничек его ненамного лучше!
- Да может быть, господа, в Англии то же самое. Вот уж на что ругали Биконсфильда, а многие находят, что Гладстон еще хуже.
- Ну, это как Глинка, который говорил, что Рубинштейн играет еще хуже Листа.
Ректор сел в кресло посредине длинного стола и позвонил в колокольчик. Заседание началось.
"Отчего они так любят говорить?" - думал Муравьев, слушая прения. По каждому вопросу высказывалось не менее пяти-шести профессоров. Все они говорили складно, гладко, даже интересно. Павел Васильевич соглашался было с одним оратором, но выступал другой, говоривший не менее убедительно; трудно было не согласиться и с ним, хотя он возражал первому. "Должно быть, это потому, что все переливают из пустого в порожнее. А может быть, дело просто в моем совершенном равнодушии к их борьбе, не стоящей выеденного яйца…" Он перестал слушать и начал рисовать на лежавшем перед ним листе бумаги свой новый спектроскоп. "Кто у них так прекрасно чинит карандаши?.. Вот, теперь еще и этот!.. Шепелявый, а туда же!.. Приду домой, выпью чаю с лимоном и прилягу. Незачем и работать, за последний месяц не было ни одной мысли… Раньше шести, верно, не кончим… Как же мне быть с Машей?" Павел Васильевич чувствовал, что с обеими его дочерьми, особенно с младшей, происходит что-то очень тяжелое. Это горе у него совпало с другим, - в его жизни научная работа занимала такое большое место, что огорчение от ее неудач могло сравниться с семейным несчастьем. Вдобавок, работа, быть может, не шла именно оттого, что для нее требовалось душевное спокойствие. "Спросить ее - опять скороговоркой скажет: "Ничего, решительно ничего, папочка…"
Заседание кончилось рано: главное дело было отложено, чем, по-видимому, несмотря на его важность, все были очень довольны. Черняков собирал компанию для обеда в ресторане. Уходя, Павел Васильевич отозвал зятя в сторону.
- У меня нынче есть билет в Александрийский театр. Торжественный спектакль в честь Георгиевских кавалеров, кажется, сегодня их праздник. Я, разумеется, не пойду, Маша тоже не может. Хотите пойти, Миша? - спросил он, как всегда делая над собой небольшое усилие, чтобы так назвать зятя. Они остались на "вы" после женитьбы Чернякова. Павел Васильевич не был на "ты" почти ни с кем. Ввиду разницы лет, зять называл его по имени-отчеству.
- А что дают?
Муравьев развел руками.
- Ей-Богу, не знаю. Мне всучили билет. Вот он… Или Лизе отдайте.
- Лиза на такой спектакль не пойдет, убеждения не позволяют, - сказал Михаил Яковлевич. - Ну что ж, спасибо за подарок. А как вы, Павел Васильевич? Что-то вид у вас озабоченный?
- О нет. Просто работа не очень идет, я всегда в таких случаях не в духе.
- Работа пойдет. Это бывает, я по себе знаю.
II
Компания для обеда не образовалась, да и было еще слишком рано. Михаил Яковлевич вспомнил, что давно не был у сестры. "Разве Коле отдать билет?" Ему самому не очень хотелось идти в театр.
Швейцар поздоровался с ним как будто несколько смущенно. "Или он здесь?" - с неприятным чувством спросил себя Черняков. После того, как его сестра и Мамонтов почти одновременно вернулись из-за границы, Черняков старался не встречаться с Николаем Сергеевичем, старался даже о нем не думать. Он редко ссорился с людьми, и, когда ссорился, не очень огорчался, тем более, что почти всегда был прав в ссорах. "Бог даст, помиримся, а нет, так tant pis", - говорил он себе в таких случаях. Мамонтов был школьный товарищ и старый друг; но и разрыв с ним не слишком огорчил бы Михаила Яковлевича, если бы произошел по какой-либо допустимой причине. Тут же неприятнее всего было то, что причины как будто не было. Собственно не было даже и разрыва: был только большой холод, о причинах которого думать не следовало.
- У барыни гости, Василий? - спросил Черняков, отдавая шубу. О нем в доме сестры никогда не докладывали.
- Их сиятельство, граф Лорис-Меликов, - вполголоса, значительным тоном сказал швейцар. Михаил Яковлевич остановился. "Вот так штука! Не помешаю ли я?.. Что ж, не уходить же теперь! - нерешительно подумал он. - Послать спросить Соню? Перед Василием неловко".
- А Николай Юрьевич дома?
Коли дома не было. Швейцар, не вешая шубы, поглядывал на Чернякова, точно понимал причину его замешательства. Михаил Яковлевич нахмурился и прошел в гостиную.
- Ах, как я рада, что ты пришел, Миша! - сказала Софья Яковлевна. - Я тебя искала весь день, и нельзя было прийти более кстати… Позвольте, Михаил Тариелович, представить вам моего брата, - обратилась она к сидевшему у камина генералу в парадном мундире с голубой лентой. - Граф Лорис-Меликов.
Генерал поставил на столик чашку, привстал и крепко пожал руку Чернякову, окинув его внимательным взглядом.
- Профессор Черняков? Очень рад познакомиться. Знаю, слышал, читал, - сказал он с приветливой улыбкой. Михаил Яковлевич только поклонился. Лорис-Меликов был слишком высокопоставленным человеком для того, чтобы можно было ответить: "Я тоже очень рад" или "Я тоже знаю и слышал". "На вид невзрачный, а лицо умное. Это, кажется, Андреевская лента?" Черняков не раз встречал сановников в доме сестры, но Андреевских кавалеров никогда не видел.
В августе было упразднено Третье отделение. Граф Лорис-Меликов был назначен министром внутренних дел, с оставлением членом Государственного совета и в звании генерал-адъютанта. Немного позднее ему был пожалован орден Андрея Первозванного с рескриптом, который государь подписал "искренно вас любящий и благодарный Александр". Недовольные саркастически замечали, что любить и благодарить Лорис-Мелйкова собственно не за что, так как созданный им Департамент государственной полиции ничем не отличается от Третьего отделения, - это старый излюбленный деспотами прием: ничего не изменив в существе ненавистного обществу учреждения, изменить его название. Однако, некоторая перемена произошла и в действиях полицейских властей. Административная высылка больше не применялась. При обысках и арестах жандармы вели себя очень вежливо. Изменилось и отношение к печати. Лорис-Меликов принимал редакторов газет и журналов, а с некоторыми, например, с Салтыковым, беседовал дружелюбно и даже почтительно.
По слухам, на верхах власти борьба еще обострилась. Говорили, что в придворных кругах все растет ненависть к "армяшке" и к "Екатерине III", - молва как-то связывала их цели.
- …Я ведь только на минуту заехал, Соня, - сказал, преодолевая смущение, Черняков. - У меня есть билет на сегодняшний спектакль в Александрийском театре. Не хочет ли Коля пойти?
- Коля уже ушел, он обедает у твоего тестя… Коля - это мой сын, - пояснила она гостю. - Вы тоже будете на спектакле, Михаил Тариелович?
- И рад бы в рай, да не могу. Нынче парадный обед у государя, поэтому ведь я так и разрядился, - с улыбкой ответил Лорис-Меликов, прикоснувшись к своей ленте. Михаил Яковлевич подумал, что и мундир, и лента не очень идут к генералу. "Точно из театральной мастерской, на актере, не умеющем носить костюм".
- У нас с Михаилом Тариеловичем очень интересный разговор, - обратилась Софья Яковлевна к брату. - Михаил Тариелович рассказывал о кампании, которая против него ведется… Я думаю, что я не совершаю нескромности?
- Да это все знают, и он, конечно, знает, - ответил Лорис-Меликов. - Я, впрочем, к этой кампании равнодушен. Уйдут меня, так спасибо скажу. За властью никогда не гонялся. На всех и солнышко не угодит, а я и не солнышко, - сказал Лорис-Меликов, все так же внимательно глядя на Чернякова. Михаил Яковлевича удивило и чуть резнуло слово "он". Лорис-Меликов и дальше говорил в несколько фамильярном тоне, - Чернякову показалось, что это связано с общим его стилем, с любовью к поговоркам и к народной речи.
- Кого же они все-таки больше ненавидят: вас или Екатерину Михайловну? - спросила, смеясь, Софья Яковлевна. "Я и не знал, что они так коротко знакомы. Удивительный все-таки человек Соня!" - подумал Михаил Яковлевич.
- Думаю, что все-таки больше меня, - весело ответил генерал. - Она ведь как-никак русская по крови и носит знаменитую фамилию. А я не только карьерист, но и "армяшка". Что армяшка, винюсь: мой грех. А вот почему карьерист, им виднее, - сказал Лорис-Меликов. Он говорил совершенно спокойно, с веселой улыбкой, но Михаилу Яковлевичу показалось, что в глазах у него пробежала злоба. - В толк не возьму, какая такая мне еще может быть нужна карьера? Взыскан царской милостью безмерно выше заслуг: генерал от кавалерии, генерал-адъютант, министр внутренних дел, эту голубую штучку ношу. Богатство, что ли? Государь предлагал мне деньги, я отказался, хоть я человек весьма не богатый. Было небольшое имение на юге, да и то продал. - Он засмеялся. - Купец-то кто! Купил у меня - ох, дешево - почтеннейший Михаил Никифорович Катков, тот самый, что вкупе с Победоносцевым вертит всей этой кампанией против меня. Пусть вертит: не страшно. В боях бывало страшнее, голубчик, да мы люди обстрелянные.