Дугин Лев Исидорович - Тревожный звон славы стр 31.

Шрифт
Фон

Пушкин, кутаясь в шубу, стоял на крыльце. В снежном безмолвии было что-то таинственное, значительное - и поэтичное.

А снег всё падал и падал.

Прогулка в первую декаду января 1825 года.

Кругом всё было бело. Снег покрыл поля, замёл дорога, занёс замерзшие реку и озёра, придавил своей тяжестью деревенские хаты. Казалось, жизнь замерла, вообще угасла под полуметровой толщей снега. А сквозь белёсые облака тускло просвечивал жёлтый круг холодного солнца.

Лошадь поскальзывалась, но он был хороший наездник и крепко держался в седле. Бугристая извилистая дорога вела к деревне. Деревенская улица протянулась неровной белой линией от ближней околицы до дальней, сперва взбегая на холмик, потом спускаясь в низину. Приземистые дома, крытые соломой, темнели по сторонам улицы неряшливыми пятнами среди белизны снега, дым из труб поднимался сизыми струйками.

Улица вначале показалась безлюдной, но слышались где нестройное пение, где выкрики. Праздники не кончились, и крещёный мир вторую неделю заливал душу сивухой.

Деревня была бедной. Редкий дом стоял прямо. Другие же готовы были вот-вот завалиться, их подпирали шесты и жерди. Дома были слепы - оконца без стёкол заткнуты тряпьём. Бедность смотрела с задворок, с повалившихся поветей, с покосившихся хилых сараев.

Вдруг плечистый мужик - густобородый, нечёсаный, в одной рубахе, разорванной на могучей груди, - рывком распахнул дверь и остановился на пороге, глядя на всадника и, видимо, плохо соображая. Из-за спины его валил пар. И тотчас громче раздались выкрики, какие-то мужики и бабы показались в сенях, чьи-то руки вцепились в пестрядинную рубаху и рванули её с треском - заверещал пронзительный бабий голос:

- Яво унимают, а он барахлит! Яво не пускают, а ему хоцца драцца!

И в соседних домах распахнулись двери.

- Бегит, бегит с колом! - послышался истошный женский крик.

Улица вдруг заполнилась людьми. Какие-то подгулявшие горланили под гармонику песню. Кто-то босой и без рукавиц выполз на четвереньках по снегу на середину улицы.

Пушкин дал коню шпоры. Но у крайнего дома увидел розвальни - на них ставили гроб. Толпились мужики и бабы.

- Кого хороните, крещёные? - спросил Пушкин.

Женщина в зипуне, с чёрным платком на голове заголосила:

- Кормилец-то помер. Ох, барин! Не послухал, не хотел к бабашихе, знахарке, иттить - и помер.

- Да от чего ж помер?

- Боль у него, барин ты мой! Уж давно он боляга. Давно уж калуха какая-то в боке. Да пил, пил, жрал винище, вот и нажрался. - И запричитала: - Кормилец ты мой, закрыл зоркие глазоньки свои, запечатал алые губоньки свои...

Лошадёнка терпеливо клонила голову. Упряжь была верёвочная. Жидкая процессия медленно потянулась вслед за розвальнями с гробом к церкви в Вороничах.

А он не удержался и зашёл в соседний дом. Здесь тоже окошко без стекла было заткнуто тряпьём, и в полутьме избы, потрескивая, горела неярким пламенем лучина, вставленная в светец - железный треножник с палкой, расщеплённый на конце. В избе был запах угара, дыма: наверно, в печи кладка была неисправна. В углу под иконами сидела старуха, а вокруг собрались русоголовые дети. То ли дети были слишком малы, то ли старуха вовсе слепа, но никто и не посмотрел на барина.

Он вышел на морозный воздух, вновь оглядел деревню и вскочил на коня.

По дороге домой он размышлял о том, что же всё-таки в литературе истинная народность. Эти мужики, если они научатся грамоте, найдут что-нибудь своё, русское, у Суморокова или Хераскова, в "Петриаде" или "Россияде"? В русских ли именах, в просторечье ли дело? Да ведь уже давно Монтескье глубоко заметил о характере нации: климат, религия, правила управления, обычаи и нравы - вот они-то и образуют то, что называется духом народа. Дух народа - вот что выразить надобно! Не этот полупонятный псковский говор, не пьяные дикие выкрики, не рваные рубахи, не онучи и лапти, а дух, безусловно отличающий русского - даже если он говорит на всех европейских языках - от француза, немца или итальянца...

Россия лежала перед ним - засыпанная на долгие месяцы снегом, безмолвная, рабская, с покосившимися избами - необозримая и непознанная.

В конце концов по-русски истинно думал разве что Ломоносов, да ведь он слабый поэт. А настоящие поэты, те, у которых учился он сам. - Жуковский и Батюшков - увы, они не постигли народного, русского...

Лошадь шла неторопливым шагом. Белёсый пар поднимался из её горячих ноздрей, но от седла проникал холод. Он поглядывал на белую дорогу, на белые поля.

А вечером в горнице Арины Родионовны он записал новую сказку.

Няня, как обычно, начала с присказки:

- У моря-лукоморья стоит дуб, а на том дубу золотые цепи, а по тем цепям ходит кот: вверх идёт - сказки сказывает, вниз идёт - песни поёт... - А потом певуче заголосила: - Вот задумал царь жениться. Где же найти по нраву своему? И вот, беленький ты мой, подслушал он, как бают меж собой три сестры. "Я, - говорит старшая, - одним зерном всех могу накормить". "Я, - говорит средняя, - одним сукном могу всех одеть". "Я, - говорит молодая, - могу с первого года родить тридцать три сына..."

Пушкин прилежно записывал.

Арина Родионовна прервала себя и прислушалась.

- Ишь, на балалайке трынкают, сейчас петь зачнут...

За окнами было темно. Свеча освещала Арину Родионовну. Она была в очках и чепце, в чёрной кофте, подвязанной фартуком, и мягких туфлях.

Няня продолжала певуче:

- Вот разрешилась царица тридцатью тремя сыновьями, а тридцать четвёртый чудной уродился: ножки по колено серебряные, ручки по локотки золотые да во лбу звёздочка, а в заволоке месяц...

Она рассказывала сказку про Султана Султановича - турецкого государя, но опять прервала себя.

- Вижу, несладко тебе, батюшка, - захотелось ей утешить того, кого она вынянчила. - Уж я-то вижу! Оно конечно: блошка кусает - и то зудит... Нет, Александр Сергеевич, радости вечной и печали бесконечной. Что делать: и сокол выше солнца не летает...

- Какой же язык у тебя, мама!

- Оно конечно, язык мал, а человеком ворочает... Вот мачеха подменила приказ, - продолжала она, - дескать, чтобы заготовить две бочки - одну для тридцать трёх царевичей, другую для царицы с чудесным сыном - и бросить их в море... - И опять прервала себя, почему-то вспомнив о Калашникове: - Ишь, шапка на нём как копыл, копылом и торчит. А морда вишь какая широкая. И дом у него не избушка на курьих ножках, пирогом подпёрта, блином покрыта... Вот, значит, тужит царица об остальных своих детях. А царевич идёт к морю, а море-то всколыхнулося, да вот и вышли из вод морских...

Запоздно сквозь темень и холод сеней Пушкин перебрался в одинокую свою обитель.

Послышался осторожный шорох. Пришла Ольга.

XIX

Ему снился сон, будто мчится он на тройке по заснеженной степи. Вокруг ни строений, ни станций, ни дорога, ни верстовых столбов, а звон колокольцев всё громче, громче, вот уже нестерпимо громок. Он проснулся и услышал во дворе звон почтового колокольчика. Тотчас он прильнул к стеклу и в сумерках зимнего утра увидел завязших в снегу лошадей и сани. В рубашке, босой, он выскочил на крыльцо. Из саней вылез рослый человек в заснеженной медвежьей шубе, накинутой на плечи. И он сразу же узнал: Жанно! Пущин!

Пушкин вскинул руки вверх, выражая этим ту бурю чувств, которая в нём поднялась. Ожидал он кого угодно: Дельвига, Кюхельбекера, Рылеева, Бестужева, - но никак не драгоценнейшего, первого своего друга Ивана Пущина, жившего в Москве.

А Пущин бросился к крыльцу, схватил Пушкина в охапку, осыпал его мёрзлым снегом и потащил в дом.

Им навстречу вышла Арина Родионовна. Она смотрела на обнявшихся молодых господ и одобрительно кивала головой.

- Бог даст, так и в окошко подаст, - сказала она. - Дал Бог! - Приехавшего она вроде прежде не знала, но увидела радость голубчика своего. - Дал Бог! - Она перекрестила Пущина.

А тот бросился к ней - и на радостях они поцеловались. Арина Родионовна расчувствовалась и расплакалась.

- Вишь, батюшка, счастье-то! - проговорила она. - Вить когда счастье придёт, так оно и на печи найдёт...

- Я взял отпуск, - принялся оживлённо рассказывать Пущин. - Из Москвы поехал в Петербург к отцу. Потом в Псков к сестре, она здесь замужем за Набоковым, который командует дивизией. Ну, думаю, тут рукой подать, сто с небольшим вёрст, как не навестить друга!..

Широкая, радостная улыбка освещала лицо Ивана Ивановича.

И видно было, что он доволен, радуется тому, что выполнил непростую свою затею. Лицо его стало шире, но имело всё такое же открытое, мужественное выражение, и всё так же весело и умно смотрели спокойные глаза, а мягкие гладкие волосы были аккуратно расчёсаны на пробор.

Вдруг друзья вновь бросились обнимать друг друга: можно было подумать, что до них только сейчас дошло в полной мере то, что случилось.

- Но ты-то, ты-то! Баки... Вроде ты - и не ты!..

- А ты-то!..

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора