А потому и тот, кто делает его своим взглядом на жизнь, есть художник - человек последней цели, не старея проходящий через столетия, вечно юный. Другие приходят и уходят - он остается всегда. Другие оставляют за спиной Бога, словно воспоминание. Для человека творчества Бог - последняя, самая заветная цель. И когда святоши говорят: "Он есть", а отчаявшиеся ощущают: "Он был", мастер смеется: "Он будет!" И вера его - более чем вера; ибо он сам участвует в возведении этого Бога. Каждым прозрением, каждым познанием, каждой своей тихой радостью он добавляет к Нему еще одну силу, еще одно имя, чтобы когда-нибудь в конце Бог сбылся в ком-нибудь из далеких потомков, украшенный всеми силами и всеми именами.
Это и есть долг художника.
Но раз он, одинокий, исполняет свой долг в гуще современности, руки его там и сям наталкиваются на эпоху. И не то чтобы эпоха была враждебна к нему. Но она - то, что колеблется, сомневается, не доверяет. Она сопротивляется. И лишь в этом разладе между потоком дня и чуждым современности отношением к жизни мастера рождается вереница маленьких освобождений, является на свет его зримое деяние: произведение искусства. Не из его естественной склонности. Оно всегда является в ответ на сегодняшний день.
Стало быть, произведение искусства можно, пожалуй, объяснить так: оно - глубоко интимное откровение, что полностью выкладывается под предлогом воспоминания, переживания или события и, отрешенное от своего творца, отныне может существовать самостоятельно.
Эта самостоятельность произведения искусства и есть красота. С каждым произведением искусства в мир приходит что-то новое, в нем становится одной вещью больше.
И оказывается, что в этом определении находится место всему: от готических соборов Жеана де Боса до мебели младшего ван де Велде.
Объяснения искусства, исходящие из его воздействий, предполагают нечто гораздо большее. А выводы из них даже с необходимостью ошибочны - ведь они имеют в виду не красоту, а вкус, иными словами, относятся не к Богу, а к молитве. И стало быть, перестают веровать, все больше замутняясь.
А если уж договаривать до конца, то сущность красоты заключается не в действии, но в бытии. Иначе цветочные павильоны и разбитые по правилам парки оказались бы более красивыми, чем дикий сад, что цветет Бог весть где сам по себе, не озабоченный ничем и никем.
II
Называя искусство отношением к жизни, я не имею в виду, что оно - нечто выдуманное. Отношение к жизни нужно здесь понимать в смысле естественного образа жизни. Значит, это отнюдь не самообуздание или самоограничение ради определенных целей, а беззаботное самоосвобождение в доверии к устойчивому пределу стремлений. Никакой осторожности - но мудрая слепота, бесстрашно идущая вслед за любимым вожатаем. Никакого накопления потаенного, медленно растущего богатства - а постоянное расточение всех изменчивых ценностей. Понятно, что этому образу жизни свойственно что-то простодушное, непосредственное, уподобляющееся той эпохе бессознательности, лучший признак коей есть радостное доверие, - детству. Детство - царство великой праведности и глубочайшей любви. В руках ребенка никакая вещь не бывает важнее другой. Он играет с золотой брошью или с белым полевым цветком. Утомившись, он бросит то и другое с одинаковым равнодушием, забыв, что оба они казались ему равно сияющими в свете его радости. У него нет никакого страха утраты. Мир для него - еще прекрасная чаша, в которой не теряется ничто. И он переживает как свое достояние все, что однажды увидел, потрогал или услышал. Все, что хоть раз попалось ему навстречу. Он не принуждает вещи жить всегда на одном и том же месте. Ордою диких кочевников проходят они сквозь его святые руки, словно сквозь триумфальную арку. На миг вспыхивают в лучах его любви, а выйдя из них, тускнеют вновь; но все они обязаны пройти сквозь эту любовь. И что однажды просияло в его любви, остается в ней образом, который никогда не уйдет. А образ - это достояние. Вот почему дети столь богаты.
Правда, их богатство подобно золотым самородкам, а не ходячей монете. И оно, сдается, все больше теряет в цене по мере того, как набирает силу воспитание, которое замещает первые, непосредственные и сугубо индивидуальные впечатления унаследованными от прошлого, исторически развившимися понятиями и, как заведено исстари, штампует вещи, превращая их в высокоценные, но незначительные, целесообразные, но безразличные предметы. Это - время выбора. Либо прежняя полнота образов останется незатронутой вторжением новых знаний, либо старая любовь погибнет, словно город, занесенный пеплом этих внезапно разразившихся огнем вулканов. Либо новое будет насыпью, защищающей частицу детства, либо потоком, неумолимо смывающим его. Иными словами, ребенок либо станет более взрослым и разумным в буржуазном смысле - подрастающим полезным гражданином государства, вступив в орден своего времени и пройдя все обряды посвящения, либо будет просто спокойно созревать дальше, питаемый потаенными глубинами своего, и только своего, детства, - а это значит, что он станет человеком в духе всех времен: художником.
В этих-то глубинах, а вовсе не в уроках и знаниях школы, разрастаются корни истинного художничества. Они живут в этой более теплой почве, в невозмутимой тишине ощупью идущего вперед развития, знать не желающего о мерках эпохи. Бывает, иные стволы, черпающие свои силы из воспитания, из более холодной, принимающей на себя печать поверхностных событий почвы, врастают в небо выше, нежели глубоко укорененный дерево-художник.
Такой не тянет свои бренные ветви, доступные временам года, к вечно далекому Богу; он не спеша растит корни - и те обрамляют собою того Бога, что живет позади всех вещей, там, где уже совсем тепло и сумрачно.
А раз художники куда как глубоко забираются в теплоту всяческого становления, их плоды наливаются иными соками. Они обращаются по более широкой орбите, в которую вовлекаются все новые существа. Они одни только способны давать глубокие ответы там, где другие лишь задаются туманными вопросами. И никто не узнает, где начинается и где кончается их бытие.
Они подобны кладезю неизмеримой глубины. И вот - эпохи стоят у их края, забрасывая свои знания и оценки, словно камни, в неисследимую глубь, а потом прислушиваясь. Эти камни, брошенные тысячелетия назад, все еще падают. Еще ни одной эпохе не удалось расслышать звук, с каким они ударяются об дно.
III
История есть перечень тех, что пришли раньше времени. Тут посреди толпы всякий раз пробуждается кто-нибудь один, чьи корни - не в ней и чье явление обусловлено законами более обширного действия. Он несет с собой неведомые обычаи и требует места для жестов, притязающих на большее. Так он дает жизнь все преодолевающей силе и воле, перешагивающей через страх и почтительность, словно через камни. Будущее, ни на что не оглядываясь, вещает через него; а современники не возьмут в толк, как с ним обращаться, и из-за нерешительности отступаются от него вообще. И от их неуверенности он гибнет. Он умирает, как полководец, брошенный солдатами, или как пришедший не в свой черед весенний день, чей напор непонятен косной земле. Но столетия спустя, когда к его памятнику перестают возлагать венки, а его позабытая могила зарастает травой, - тогда он вновь пробуждается уже как современник и прорастает сквозь души своих потомков.
Так мы пережили заново уже многих; князья и философы, канцлеры и короли, матери и мученики, которым их эпохи уготовили непонимание и неприятие, теперь едва внятно живут рядом с нами, с улыбкой протягивая нам свои старые мысли, ни для кого уже не оскорбительные или кощунственные. Они подходят вместе с нами к концу, устало завершают свое бессмертие, делают нас наследниками своей вечности и ежедневно принимают смерть. Тогда из их памятников уходит душа, их истории становятся излишними, ибо мы владеем их жизнями так, словно сами прожили их. И оказывается, что события прошлого - словно леса, разбираемые по завершении строительства; но мы знаем, что каждое законченное здание вновь становится лесами и что, скрытая под обломками сотен прежних лесов, воспрянет последняя постройка, что станет башней и храмом, станет домом и родиной.
И когда-нибудь, когда этот монумент будет завершен, люди потянутся к художникам вереницей, чтобы стать современниками этих свершителей. Ибо они, грядущие из грядущих, прошли через дни, и ни одного из них, даже самого последнего, мы еще не узнали как своего брата. Быть может, они со своим миропониманием недалеки от нас, соприкасаясь с нами каким-нибудь из своих творений, наклоняясь над нами, так что мы на мгновение улавливаем их облик; но мы не можем и помыслить, чтобы они жили и умирали сейчас. И наши руки скорее сдвинут с места горы и деревья, чем смогут закрыть глаза хотя бы одному из этих умерших - зрячие глаза.