Илья Сургучев - Детство императора Николая II стр 10.

Шрифт
Фон

- А я в порядке высочайшего повеления приказываю вам всеподданнейше молчать.

Мать в притворном испуге зажимала рот, а государь говорил:

- Ага! Когда-то я вас боялся, а теперь вы дрожите от раскатов моего голоса. Времена меняются, Диди? А?

Начальница гимназии, по закону, не имела права освобождать учениц от платы. Она должна была представлять их прошения в Опекунский совет ведомства императрицы Марии со своим заключением, и только из Опекунского совета получалось распоряжение: освободить от платы или нет. Мама моя никогда этого не делала. Она эти прошения сохраняла у себя и при поездке к царю брала их с собой. Царь самолично брал у моей мамы ридикюль, вынимал оттуда все прошения и на каждом из них писал сумму, какую она находила нужным дать той или другой семье. Затем подсчитывал общую сумму денег, и на этом работа его кончалась. У матери было такое впечатление, что ему нравилось отвлечься от больших деловых забот и заняться такими пустяками. В конце беседы он, всегда шёпотом, просил никому ни слова не говорить о его помощи.

Мне доподлинно было известно, что за все двадцать два года деятельности моей мамы как начальницы гимназии ни одно прошение об освобождении от платы не было представлено в Опекунский совет. Это порождало удивление этою ведомства, куда ежегодно от всех женских гимназий поступало огромное число таких ходатайств. Но мама моя, памятуя приказ царя, никогда и никому не говорила, что это даёт он.

Я об этом упоминаю для того, чтобы осветить отношения его, бесконечно милостивые, к своей старой учительнице. Это были чувства того, быть может, порядка, какие у Пушкина, например, были по отношению к Арине Родионовне. Так же милостив он был и по отношению ко мне. Так, по его протекции я был переведён из полка на службу в Главный штаб: ему хотелось, чтобы я был поближе к матери. Он выручил меня из большой беды, когда я попал под военно-окружной суд после побега Фельдмана из севастопольской крепостной гауптвахты. Он принимал меня в частных аудиенциях. Вплоть до восшествия на престол я каждое шестое декабря приезжал к нему на именины. Он крестил моих детей, часто выручал, особенно в дни болезни, деньгами, но никогда, ни одним словом, не обмолвился о детских днях, прожитых вместе. А как-никак, прожито было вместе три года.

И я часто и подолгу ломал себе голову: в чём дело? Ничто так не сближает людей, как детство. И ничто так не приятно вспомнить в зрелые годы, как детские, вместе прожитые дни. Мне иногда казалось, что виною тут разница положений: он - царь, великий и самодержавный, я - далёкий и маленький его слуга. Правда, вся моя кровь и жизнь в его распоряжении - стоит только сказать слово, - но всё-таки разница остаётся разницей. Иногда казалось, что ему просто некогда думать об этом, голова занята не тысячью, а миллионом вещей: где тут вспомнить о детских пустяках? Но вот приезжала мать из дворца и говорила так просто и так мило:

- Ну, наморочила Ники голову так, что он, кажется, будет аспирин принимать. Всё торгуется, всё хочет побольше дать. Не знает того, что людей баловать нельзя. Просишь пятьсот, а он смеётся и пять тысяч пишет. "Ну что вам, Диди, лишнего нолика жалко? Ведь нужно, может быть, людям". Да ведь мало ли что нужно? На всех не напасёшься. А он: "Царь должен на всех напастись". Прямо стыдно ходить: обираю его как липку. А он ещё полдюжины мадеры обещался прислать. Какая-то, говорит, необыкновенная мадера: сам только по праздникам пьёт. По-моему, это он политику ведёт: хочет, чтобы я Алёшеньку учила. Намёки такие делает, что, мол, отца грамоте учила, ну и сына тоже. А я: "Нет, говорю, здоровье не то, печёнка никудышная". Смеётся: "В Карлсбад, говорит, пошлю вас, Диди, в починку отдам свою старуху милую". Ну прямо вот брошусь на колени и разревусь: "Бери всё, здоровье, последние годы, последний отдых, последние силы…"

И по старческим щекам текут мелкие матовые слёзы.

И тут меня разбирала не то досада, не то ревность: почему он со мной никогда так не говорит? Ведь я же его товарищ, старый кунак. Разве у нас нечего вспомнить? Разве не залезали на деревья в Аничковом саду и не плевали на прохожих? Разве не дразнили Чукувера? Не играли в снежки? Не боролись на снегу? Не лепили баб?

В чём дело?

И вот однажды был такой случай.

В 1916 году царь приехал в Севастополь, чтобы благословить войска, отправлявшиеся на фронт, и пробыл с нами целых пять дней. Жил он в своём поезде, стоявшем на Царской ветке. В конце пятого дня он должен был уехать в Петроград. Вечером, часов в восемь, прибыли высшие должностные лица, чтобы откланяться. До отхода поезда оставалось часа четыре, и, чтобы не задерживать людей, государь после беседы встал и, улыбаясь, сказал:

- Ну, господа, а теперь считайте, что государь уехал.

Попрощался, и все мы вышли из вагона.

Я один остался на путях, полагая своей обязанностью, как коменданта, быть при поезде до самого его отхода.

Было темно, потом вызвездило. Глаз привык к темноте, вижу, как кот. Хожу, разгуливаю вдоль поезда, стараюсь не шуметь. Вспыхнул в вагоне свет у письменного стола. Значит, сел за работу. По занавеске порою шевелится тень. Из города подвезли провизию на завтрашний день, потом лёд. Поездная прислуга, не стесняясь, галдит.

- Тише! Государь работает! - говорю.

Смотрят на меня с удивлением, как на провинциала.

- Государь к нам привычен, - говорят.

Разместили провизию, надели кепки, залились в город погулять до отхода, и какой-то нахал шепчет мне на ухо фамильярно:

- У вас здесь публика пикантная, господин комендант.

Думаю: попадись ты мне в городе, я бы показал тебе пикантность, а тут, у царского поезда, не хочется делать тарарама.

Завихрились и исчезли.

Час прошёл, другой, слышны из города часы, вот соборные, вот крепостные - все по колоколам знаю. Посмотрел в портсигар: две папиросы, надо экономию наводить. Воздух осенний, море начинает йодом пахнуть, по путям мыкаются паровозишки, манёвры, посвистывают. А лампа в окне всё горит, всё голову наклонённую вижу да порою дым от папироски.

Вдруг шорох по песку. Кто-то идёт прямо на меня.

- Кто?

- Это вы, Олленгрэн?

Оторопел.

- Я, ваше императорское величество.

- Почему не уехали?

- Счёл долгом остаться до отхода поезда, ваше императорское величество.

- И что зря себя мучаете? И так тут со мной намаялись. Пять круглых дней.

- За счастье почитаю, ваше императорское величество.

- Нет ли у вас папиросы: у меня вышли, а прислугу будить не хочется.

Раскрываю портсигар. Царь шарит рукой.

- Да у вас всего две.

- Рад стараться, ваше императорское величество.

- Не возьму. Неэтично.

И отдать себе отчёта не могу, как у меня вырвалось:

- По старому приятельству можно, ваше императорское величество.

Царь засмеялся и сказал:

- Ну, разве что по старому приятельству.

Мы закурили в темноте, и тут последовал разговор, потрясший меня до основания.

Прощальное воскресенье

- Вы помните воздушный шарик? - спросил меня император.

- Не помню, ваше императорское величество, - ответил я, слегка растерявшись.

- Ну как же так? Помните, вы уже окончили ваше пребывание с нами во дворце и были уже кадетом? И вот, кажется, в прощальное воскресенье приехали к вашей маме, которая ещё не ушла от нас. Ей, кажется, хотели поручить покойного Георгия.

- Да, да, ваше императорское величество. Но мама уже не имела сил.

- Да неужели вы не помните?

- Чего именно, ваше императорское величество?

- Ну вот этого маленького шарика, который вы принесли с Марсова поля? Красненький такой шарик? Чтобы он не лопнул, вы попросили Аннушку… Вы, может быть, и Аннушку забыли?

- О нет, ваше императорское величество. Аннушку я отлично помню.

- Ну вот, - продолжал государь, попыхивая папироской, - вы попросили Аннушку привесить этот шарик на кухне к окну, на воздух. Потому что эти шарики в комнатном воздухе долго жить не могут.

Словно молния разорвалась вдруг в моей голове. С отчётливостью, будто это случилось вчера, я вспомнил всё. И по какой-то неожиданно налетевшей на меня оторопи продолжал всё отрицать и стоял на своём:

- Ничего не могу припомнить, ваше императорское величество.

Царь был редко умный, проницательный и наблюдательный человек. Вероятно, он разгадал мою драму. Вероятно, он отлично понял моё смущение и, как на редкость воспитанный человек, не давал мне этого понять. Я же, чувствуя, как краска заливает лицо, благодарил Бога за темноту ночи, за отсутствие луны, за слабое мерцанье звёзд. Государь, вероятно, так же чувствовал краску моего лица, как я. Даже в темноте я чувствовал его снисходительную улыбку.

- Волчью яму тоже не помните? - спрашивал государь.

- Какую волчью яму, ваше императорское величество?

- Какую я и покойный Жоржик вырыли в катке?

Господи. Ну как же не помнить? Отлично помню. Всё, как живое, встало перед глазами. Даже шишку на лбу почувствовал - всё помню, ничего не забыл, но кривлю душой и отвечаю:

- Не помню, ваше императорское величество.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги