II
Кто-то с треском подкатил на извозчике к подземелью огарков. Сашка вскочил на стол и выглянул в окно.
- Гаврила! - радостно заорал он, оборотясь к "фракции" в торжествующей позе. - Ого-го-го!
Произошло радостное движение.
- Икряный? - спросил его Толстый озабоченно.
- Икряный! кульки! пиво!
- Ого-го-го-го! - загудела вся фракция.
В прихожую вошел извозчик. Он внес несколько кульков, из которых торчали горлышки бутылок, корзину пива, мешок муки и с полпуда говядины в кульке.
За извозчиком вошел и Гаврила, снял с головы котелок и раскланялся на все стороны.
Это был совсем еще безусый юноша. Одетый безукоризненно, в новую пару и желтые ботинки, в белоснежных воротничках и цветном галстуке - он казался благовоспитанным маменькиным сынком, закормленным сладостями, скромным, милым мальчиком, который всегда послушен родителям и наставникам.
- Гавр-рила! - радостно заорали огарки и раскатились оглушительным смехом. - С икрой? с вишневкой? с рябиновкой? все как следует?
- Все как следует! - тоненьким скромным голоском отвечал Гаврила. - Урвал деньжонок у мамаши, а где же мне и порезвиться-то, как не у вас!
- Верно! где тебе более занятную компанию найти?
- Я Илюшу больно люблю! - продолжал Гаврила, пожимая руки огаркам. - Он ведь мой учитель! Через него я на весь мир другими глазами стал смотреть!.. Ну, и прочих тоже… души у вас хорошие, вольные… Ах, да! - хлопнул юноша по лбу себя. - Ведь я только вино взял, а водки позабыл! послать, что ли?
Он был порядочно пьян.
- Конечно, послать! - загудели огарки. - Водка - это самое главное!
Гаврила вынул пятирублевку и, сунув ее Новгородцу, сказал:
- Тащи бутылку!
Новгородец устремился.
Скоро непокрытый огарческий стол украсился бутылками вишневки, рябиновой, коньяку и самой изысканной закуской, среди которой главное место занимала свежая зернистая икра в очень большом количестве.
Огарки весело галдели. Пробки хлопали.
В дверях появился Новгородец с четвертью вместо бутылки.
- Я уж четверть взял-то, - простодушно заявил он, - чтобы зря-то не бегать-то!
- Странная вещь! - продолжал Толстый. - Как все глупо на свете: у кого есть деньги, тот не умеет делать из них надлежащего употребления, а вот тут люди и знали бы и умели - денег нет!
- Кабы нам да деньги, - гремели огарки, - мы бы устроили на лужайке детский крик!..
- Как бы нам-то да капиталы-то. Ого! - слышался голос Новгородца. - Мы бы знали! мы бы умели!
- Индю-чок!
Огарки галдели…
Все они сидели обычной группой за столом, уставленным бутылками, и предавались чревоугодию. Звенели стаканы, хлопали пробки. То и дело раскатывался хохот.
Во время одного из раскатов смеха от порога длинного и полутемного "вертепа Венеры погребальной" раздался необыкновенно густой, мрачный бас:
- Приветствую пир во время холеры!..
- Ба! - закричали огарки. - Северовостоков! Степка-Балбес! Доброгласная труба господня!
- …Жажду принять в нем участие! - трубил Северовостоков, подходя к столу и появляясь на пространстве, освещенном лампой.
Это был высокий ширококостный плечистый человек, страшно худой, истомленный, но необыкновенно жилистый, казавшийся скованным из железа. От него веяло тяжестью и силой.
Он состоял только из крупных, словно мамонтовых, костей, смуглой кожи и стальных сухожилий.
Голова его казалась громадной от целой охапки густых и длинных черных кудрей, гордо запрокинутых назад и открывавших прекрасный "шекспировский" лоб. Лицо было огромное, с крупными энергичными чертами, обрамленное темной бородой. Эта голова была утверждена на могучем, словно дубовом, стволе длинной, крепкой шеи, в которой чувствовалась страшная физическая сила. Шея незаметно переходила в пологие огромные плечи, по которым поверх пиджака выпущен был широкий ворот голубой атласной рубашки, завязанный толстым шелковым шнуром, с голубыми кистями.
Пиджак, надетый прямо на эту франтовскую, оригинального покроя рубашку, заправленную в брюки, был распахнут и обнаруживал гибкий богатырский стан, туго перетянутый широким кожаным поясом.
Когда эта фигура уместилась за стол между Соколом и Толстым, то даже среди здоровяков показалась вышедшей из богатырского века.
- Промочи хайло-то! - сказали ему огарки. - Надоело, чай, аллилуию-то тянуть!
- Дайте ковшичек - выпью! - прогудел Северовостоков, усаживаясь. - Колена моя изнемогоста от поста, всенощная длинная была: Гуряшка служил и чуть языком ворочал, пьян был… еле можаху…
- Хо-хо-хо! Это архирей-то?
- Ну да, Гуряшка… У нас это зачастую бывает: архирей пьян, протодьякон пьян, регент пьян и хор весь пьян: вся обедня пьяная!
- И ничего - поете?
- Поем!
- Хо-хо-хо!
Пискра подал ему железный ковш, которым Павлиха обыкновенно черпала воду. В этот ковш архиерейскому басу налили водки, и он выпил ее, как воду.
- Многовато я пью ее, проклятой! - сказал он, мощно крякнув и вытирая усы.
- Средне! - ввернул Толстый.
- Да он как будто и пришел-то тепленький?
- Есть! - рокочущей октавой признался бас. - С нынешнего дня разрешил я… С полгода ничего не пил… а нынче и за всенощной пил, мы ведь всенощную поем на эстраде, позади клироса устроена, - сел я - ножки калачиком - на пол, кругом хор стоит, - не видать меня народу-то: сижу с бутылкой, пью и пою октавой: "К тихому пристанищу притек, вопию ти"…
- Хо-хо-хо! и в ноты не глядишь?
- Чего в них глядеть-то? С детства пою: не умом живем, а глоткой!..
Огромное, мужественное лицо его с ввалившимися щеками, изрезанное, как шрамами, трагическими морщинами, носило следы исключительных страданий, пламенных душевных мук, еще и теперь не совсем угасших. Из ввалившихся орбит печально смотрели большие темно-карие глаза: суровые, добрые и глубокие, эти глаза таили в своей глубине мрачно тлеющий огонь.
Смотря на исстрадавшееся лицо Северовостокова, трудно было решить, сколько ему лет: можно было дать и сорок и двадцать восемь…
- Хайло у тебя, Степан, завидное!
- Шляпа пролезет! - говорили огарки, смачно выпивая.
- Еще бы! - подтвердил Толстый. - Я как-то недавно пьянствовал с их регентом Спиридоном Косым и отцами дьяконами, так они говорят, что сам Гурьяшка на его горло не нарадуется: никто, говорит, так "облачения" спеть не может, как Степка-Балбес, хоша и пьян, говорит, всегда, но облачает меня торжественно! - так Гурьяшка выразился. Давно бы, говорит, я его протодьяконом сделал, голоштанника, да за поведение-то у него единица значится, у свиньи гадаринской, - так добавил преосвященный!
- Хо-хо-хо!
Северовостоков улыбнулся.
И эта улыбка, светлая, удивительно добродушная, вдруг осветила его мрачное лицо, а из глубоко ввалившихся печальных глаз неожиданно глянула доверчивая детская душа. И только после этой улыбки можно было рассмотреть и убедиться, что ему не больше тридцати лет, а может быть - и меньше.
- Да! - прогудел он. - Уж Гурий меня призвал к себе: "Зачем, говорит, погибаешь в пианстве?" А я ему: "В бездне греховней валяяси, неисследную твоего милосердия призываю бездну!"
- Недурной каламбур! - похвалил Толстый.
- Всю жизнь из-за этого кола страдаю, - продолжал певчий, - никуда не принимают… Так и остался на клиросе…
- За что же тебе единицу-то? - пропищал уже забытый всеми Гаврила.
- А за мальчишество за мое: увлекся нигилизмом, а наипаче того в кулачных боях отличался, и еще я любил по ночам на пустырях купцов пугать: едет купец в коляске на вороном рысаке, сейчас это подкараулишь, схватишь лошадь под узцы, скажешь: "Стой" - лошадь-то и присядет на задние ноги. Тут подойдешь к нему, вежливо шляпу приподнимаешь: "Позвольте от вашей папироски прикурить!" - "Как? что? пошел прочь! трогай!" Кучер тронет, а я опять лошадь остановлю, нажмешь плечом на оглоблю, дуга-то и распряжется. Тогда опять подходишь: "Позвольте прикурить!" Делать нечего… Кругом пустырь, безлюдье, ночь… Затрясется и даст прикурить.
- Го-го-го!
- А выгнали-то меня из шестого класса семинарии из-за пустого случая. Поднимался я от Волги на гору, по Заводской улице… Спуск там крутой. Лез я, лез по мостовой. Только выбрался на гору, перевел дух и крякнул. И как раз в эту пору из-за угла губернаторская карета с губернаторской дочкой… Лошади-то испугались меня и понесли… Дочка в обморок. Выгнали.
- Хо-хо-хо! Не крякай!..
- И выгнали-то как раз перед экзаменами, весной. Поехал я тогда к отцу, - в селе он у меня дьяконом, и сейчас жив. Открылся я ему. Погоревал, поругался старик и обошелся было: не клином же свет… Единицу-то я скрыл. "Поедем, говорит, рыбачить за реку". Запрягли лошадь, поехали. Выбрали место, телегу на берегу поставили, лошадь пустили на траву. Сами наладили удилища, сидим рядком, удим.