Евгений Чириков - Отчий дом. Семейная хроника стр 61.

Шрифт
Фон

У каждого было в запасе много случаев из своей и чужой жизни, которые доказывали, что все, что наговорил барин в церкви, один обман:

- Народ и так с голодухи пухнет, а они - того не ешь, этого не пей…

- А я так, старики, замечаю: не было энтого барака, у нас меньше и болели и помирали. У меня у самого раза три брюхо схватывало: баба баню истопит, попарит, и кончено, полежишь да и встанешь. А в барак попал бы…

- Оттуда прямо на погост!

О холере ничего из слов Егорушки не поняли, а что ухватили памятью, так только сомнения увеличивало и давало пищу для неприязненного остроумия и высмеивания докторов и господ вообще. Наследственное крепостное эхо крепко сидело в душах и при всяком несчастье в жизни начинало шевелиться старой неприязнью и подозрительностью к "барину" во всех ее видах и формах: к помещику, чиновнику, врачу, агроному, статистику. Как передовой интеллигент с революционным настроением в подходящих и неподходящих случаях обвинял самодержавие и правительство, а интеллигент ветхозаветный - отмену крепостного права и всякие свободы нового времени, так мужик какими-то тайными путями своей логики всегда упирался в "барина", который помешал убитому им царю отдать крестьянам всю барскую землю, да мешает это сделать и новому царю.

Иногда по субботам, когда гости из холерного пункта, все в белых балахонах, как живые покойники, сидели на веранде барского дома вместе с хозяевами, которые в таких случаях тоже облачались из осторожности в такие же белые балахоны, и, попивая чай, оживленно разговаривали и смеялись, за оградой останавливались проходящие и смотрели в дырки решеток:

- Матушки! Гляди-ка, гляди-ка: все в саванах!..

Странными, загадочными, совершенно чужими людьми чужого племени казались они наблюдателям за оградой. Вероятно, мы, культурные люди, с такими же глупыми выражениями на лицах смотрели бы на каких-нибудь полинезийцев.

Все по-другому, по-своему: и чай пьют, и ходят, и одеваются, и разговаривают.

Крестьянские парни с девками хихикали:

- Гляди, слушай: вон она, стриженая-то, чихает как! Со смеху помрешь!

- Как она, эта штука, у него на носу держится? - спрашивали про Егорушкино пенсне, а другой пояснял:

- Вишь, за ухо привязывает!

- На што это он?

- Для красоты.

- А ноги-то, ноги-то! Как у журавля!

- Они зайцов жрут…

- Чаво зайцов! Лягушек жрут!

- Врешь?

- Ей-господи, сам видал!.. Поймал вон тот, долгий-то, лягову и сейчас давай потрошить, как рыбу! Сам видал, вот те крест!

- Вот погань, прости Господи! Мне, девки, инда блевать захотелось…

- А почему околь них холерой мрут, а им ничего не делается?

- Слово такое знают…

- Никита сказывал, что вон энтот, долгий, к нашим барышням в окошко по ночам лазит;

- А это, чтобы холера не забирала! - острит смешливый, и все прыскают со смеха.

Подходит Никита:

- А вы проходите! Чаво не видали? Нехорошо. Вот тетя Маша увидит, она…

- Боишься?

- Она как ведьма злая… И тоже четыре глаза имеет… Два своих собственных, да два стеклянных, казенных…

И любопытство, и страх, и неприязнь, и насмешка за оградой. А на веранде принципиальный спор: одни утверждают, что надо сливаться с народом, а другие не согласны: надо до себя поднимать темный народ…

X

Приближалось время покоса, а там и жнитво недалеко уж. Если в обычное время этот период лета сопровождался всегда большим передвижением рабочего крестьянского люда на заработки, то в этот голодный год народ бродил целыми семьями, и пешком, и на телегах. Раньше народ сплывал в низовья Волги на пароходах. Теперь боялся: холера косила голодный народ, пароходы бегали под желтыми флагами (знак неблагополучия), особенно же пугали плавучие холерные бараки-баржи, вымазанные дегтем и похожие на огромные черные гроба, куда сдавали пароходы заболевших. И вот, минуя опасный путь, народ расползался вглубь Поволжья, двигаясь кто в Малороссию, кто на Дон, кто в Засурье…

Ползли и через Никудышевку. Кто пешком "людьми странными", с котомкой на спине и с бадогом в руке, кто на телегах - семьями и артелями, наподобие бродячих цыганских таборов. С ними расползалась и тревога по русской земле.

Останавливались около трактиров, постоялых дворов, на лужках около церквей или располагались таборами за околицей на ночевку. Снимались и двигались дальше, оставляя позади, по селам и деревням, недовольство, озлобленность и короб всяких тревожных и невероятных слухов про голод и про холеру.

Всех прохожих и проезжих пугал никудышевский холерный пункт. Кому отдых или ночлег был нужен, сворачивали, объезжая Никудышевку задами, и располагались верстах в двух от Никудышевки: подальше от греха!

Выпрягали заморенных лошаденок и пускали их щипать выгоревшую придорожную травку, а сами разжигали огонек под кустиками и располагались на отдых. Подтягивались к огоньку отставшие, останавливались никудышевцы, начинались взаимные расспросы. А там на огонек и пастухи из ночного подходили. Начинались свои интимные мужицкие разговоры.

Ночь душная, темная. Небо от туч - как покров черного бархата. Гром где-то далеко погромыхивает, осины да дубки посохшей листвой шепчутся. Давно дождем небеса дразнят, а дождей нет. Пропадает трава, пропадают хлеба… Горит и трава, и хлебушко… Греха, видно, много на земле накопилось!

На лесной опушке костер трепыхается. Табором дальние ночуют, из Самарской губернии перетянулись.

Около костра светло, а шагни в сторону шагов на десять - темень, хоть глаз выколи.

Шагал по дороге из Замураевки в Никудышевку Лукашка-лодырь, тот самый, что убытки с Павла Николаевича потребовал, когда мирскую баню мужики разворовали. Тот самый, которого в поджоге сенниц барских подозревали. Шел он от земского начальника с набитой за озорство мордой. Тряпицей грязной глаз завязан. Увидав под леском огонек, свернул с дороги, подошел полюбопытствовать: две телеги в распряжку, оглоблями в небо, два зада лошадиных на свету лоснятся, а народу не видно, одна баба у костра: вялую грудь из-за пазухи вывалила, затыкает рот плачущему ребенку, да подросток лет пяти, босой, шелудивый, у котелка на развилках сторожит: картошку, видно, варят. Никого больше не видать, а в ночной тишине голоса мужицкие слышны.

- Здорово живешь, бабынька!

Оглянулся по сторонам. А тут зарница в небесах полыхнула, пыльную дорогу и никудышевскую колокольню показала, а под кустиками и ночлежников обнаружила: мужики в кружок сбились, беседу ведут. Лукашка цигарку от костра закурил и к компании:

- Мир вашей беседе!

- Милости просим!

Не все чужедальние. Есть и свои, никудышевские. Со своими поговорил, присел послушать, что дальние говорят.

Теперь везде один разговор: про голод, холеру, про землю, про бар и про земских начальников:

- Вот я тоже к земскому ходил насчет пособия от казны, а заместо пособия он мне морду своротил да чуть глаз не вышиб. Поглядите вот, люди добрые!

Две бабы из темноты выплыли и подсели, пригорюнившись. Чуть только лица в темноте намечаются; потом солдатишко, что ли, шатающийся какой, в лаптях, а на затылке фуражка солдатская с медной пуговицей вместо кокарды. Маленький, невзрачный, и сколько ему годов от роду - не поймешь: с лица немолодой, а ни усов, ни бороды нет. Слушают, что никудышевский старик-пастух рассказывает:

- В грязи, говорит, живете, вот от этого самого и холера, и ребятишки помирают…

- А что бы нам с ними делать-то, если бы не помирали? - вставила баба жалобным голосом.

- У них все сыты, - отозвался Лукашка. - У их собаки ржаного хлеба не жрут…

- Видишь вот: а у нас ребяток нечем покормить. Вот водила свою девку в економию к вам, так не взяли.

Девка хмыгнула носом и стала рукавом утирать слезы.

- Видно, в город ее надо…

- В город! - запел хриплым тенорком солдатишко. - А вот я - из городу. Живут, братцы, там люди суконные - дома у них каменные, глухие, решетками чугунными огорожены, а на дворе - собаки злющие. А окошки хоть и агромные, а рукой не достанешь и занавесками прикрыты. И ничего им не видать и не слыхать. А Христа ради просить будешь, так в полицию, и никакого разговора… И морду набьют, и по этапу отправят. Оно, конешно, обидно, а зато с голодухи не подохнешь в тюрьме-то…

Самарский мужик заговорил:

- У нас на Волге бунты пошли… Под Хвалынском дохтуров этих самых холерных бьют, вон изгоняют, бараки палят. Людей они морят, чтобы барам было просторнее. Народу перемрет много, и земли прибавится, про барскую позабудут…

Солдатишко покачал головой:

- Слышал и я про это в Пензе, а только так полагаю, что это глупость одна.

Баба как с цепи собака сорвалась:

- Верно, верно - морят хрестьянский народ! Мне один человек сказывал что своими глазыньками видел, как фельшар у них заразу в воду из махонького пузырька наливал…

- Что-нибудь видал, да понятия настоящего не имеет, - возразил солдатишко. - Это, смотри, для санитарности что-нибудь…

Мужики заговорили все разом:

- А кто их, дохторов с дохторицами, подсылает? Понаедут со всех сторон, и, как куда приедут, хуже народ помирать начинает.

Лукашка подтвердил:

- Правильно, бабочка, правильно. И у нас так же сперва мало помирали, а барак этот сделали да дохторов с дохторицами пригнали, так самый мор и пошел кругом.

- А какая им нужда народ морить? - не унимался солдатишко.

Самарский бородач заговорил сурово:

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора