Он закурил и сел на высокий стул перед письменным столом.
Главный бухгалтер конторы, почтительно угостивший его сигарой, стоял перед ним, набивая табаком свою трубку, а несколько юнцов, восседавших на высоких табуретах, что-то писали в больших, с красными линейками, амбарных книгах.
Царившая в конторе тишина, нарушаемая лишь неприятным скрипом перьев и однообразным попыхиванием куривших, раздражала Боровецкого.
- Что нового, пан Шварц? - спросил он.
- Розенберг обанкротился.
- Совсем?
- Еще неизвестно, но я думаю, он будет договариваться, иначе что за интерес просто объявлять себя банкротом? - тихо засмеялся пан Шварц и прижал пальцем влажный табак в трубке.
- Наша фирма много теряет?
- Это зависит от того, какой процент он будет платить за сто.
- Бухольц знает?
- Сегодня он у нас еще не был, но когда узнает, ему станет плохо, - он очень чувствителен к убыткам.
- Как бы его удар не хватил, - прошептал кто-то из склонившихся над амбарными книгами.
- Жаль было бы!
- Очень жаль, упаси Бог!
- Пусть живет сто лет, пусть будет у него сто дворцов, сто миллионов, сто фабрик.
- И заодно пусть сто чертей его унесут! - опять прошептал кто-то из юнцов.
Стало совсем тихо.
Шварц грозно взглянул на писавших, потом на Боровецкого, словно желая оправдаться, что он, мол, тут не виноват, но Боровецкий со скучающим видом смотрел в окно.
Атмосфера гнетущей скуки снова воцарилась в конторе. Уныло желтели стены с деревянными, крашенными под дуб панелями до самого потолка, вдоль стен стояли полки с рядами бухгалтерских книг.
Напротив окна конторы высилось большое пятиэтажное здание из красного неоштукатуренного кирпича, от его стен на все помещение конторы ложился зловещий красноватый отсвет.
Через асфальтированный двор, по которому то и дело со стуком проезжали повозки и проходили люди, на уровне второго этажа во все стороны расходились толстые, как руки атлета, трансмиссии, от их глухого гула оконные стекла в конторе непрерывно дребезжали.
Небо нависало над фабрикой тяжелой, грязной пеленой, из которой капал мелкий дождь, по грязным стенам текли еще более грязные струи, - будто тошнотворные плевки, они прочерчивали оконные стекла, покрытые налетом пыли от угля и от хлопка.
В углу на газовой плите зашумел чайник.
- Не угостите ли меня чаем, пан Горн?
- А может, вы, пан инженер, изволите съесть бутербродец? - любезно предложил пан Шварц.
- Только он кошерный, - съязвил Горн.
- Значит, он вкуснее, чем те, что едите вы, пан фон Горн!
Горн подал чай и на минутку задержался у стола.
- Что с вами? - спросил Боровецкий, знавший его довольно близко.
- Ничего, - коротко ответил тот и окинул ненавидящим взглядом Шварца, который разворачивал газету с бутербродами и выкладывал их перед Боровецким.
- Вы очень неважно выглядите.
- Пану Горну служба на фабрике не впрок. После гостиных ему трудно привыкнуть к конторе и к работе.
- Конечно, скоту или какому-нибудь ничтожеству легко привыкнуть к ярму, а человеку труднее, - прошипел фон Горн со злобой, но так тихо, что Шварц не расслышал его слов и, бессмысленно усмехаясь, проговорил:
- Пан фон Горн! Пан фон Горн! Попробуйте, пан инженер, тут, знаете ли, комбинация колбасы с пуляркой, моя жена на это большая искусница.
Горн отошел от них и сел за свой стол, глаза его блуждали по красной кирпичной стене, по окнам, за которыми белели кипы растрепанного, подготовленного для прядения хлопка.
- Налейте-ка мне еще чаю.
Боровецкому хотелось выведать, что у Горна на душе.
Горн принес чай и, не подымая глаз, повернулся, чтобы отойти.
- Не заглянете ли, пан Горн, ко мне через полчасика?
- Хорошо, пан инженер. У меня даже есть к вам дело, и я собирался завтра к вам зайти. А может, вы меня теперь выслушаете?
Горн хотел что-то сказать потихоньку, но тут в комнату вошла женщина, толкая перед собой четырех ребятишек.
- Слава Иисусу Христу! - проговорила она, окинула взглядом все обернувшиеся к ней лица и смиренно поклонилась в ноги Боровецкому, потому что он сидел ближе всех и с виду был представительнее прочих.
- Ваше благородие, вельможный пан, вот пришла я с просьбой - мужу моему голову в машине оторвало, и осталась я теперь нищей сиротою с детками, бедствуем мы. Пришла к вам просить справедливости, чтобы вельможный пан дал мне хоть какое-то вспомоществование, потому как мужу моему голову в машине оторвало. Ваше благородие, вельможный пан, - и, разражаясь плачем, она опять склонилась к коленям Боровецкого.
- Убирайся вон, тут такие дела не решают! - крикнул Шварц.
- Ну, ну, помолчите! - цыкнул на него Боровецкий.
- Да она уже полгода ходит по всем нашим цехам и конторам, никак от нее не избавиться.
- А почему дело не решено?
- Вы еще спрашиваете? Этот хам нарочно подставил свою башку под колесо, работать ему не хотелось, хотелось фабрику обокрасть! Теперь мы должны платить его бабе и их ублюдкам!
- Ах ты, пархатый, это мои дети - ублюдки! - завопила женщина, яростно кидаясь на Шварца, который попятился от нее за стол.
- Тише ты, дуреха! Да успокойтесь, пани, и пусть ваши деточки замолчат! - испуганно закричал он, указывая на ребятишек, цеплявшихся за мать и оравших что есть силы.
- Ох, вельможный пан, это ж чистая правда, я хожу к ним с осени, они все обещают, что заплатят, я все хожу и прошу, а меня дурят, а то иной раз и гонят со двора, как собаку.
- Успокойтесь, я сегодня поговорю с хозяином, приходите через неделю, и вам заплатят.
- Дай тебе Христос и Матерь Божья Ченстоховская счастья и здоровья, богатства и чести, драгоценный ты мой! - зачастила она, припадая к его ногам и осыпая поцелуями руки.
Боровецкий вырвался от нее и вышел из комнаты, но в просторных сенях остановился и, когда она вышла вслед за ним, спросил:
- Из каких вы краев?
- А мы, вельможный пан, из-под Скерневиц.
- В Лодзи давно?
- Да уж года два, как перебрались сюды, на свою погибель.
- Вы где-то работаете?
Так разве ж меня возьмут на работу эти нехристи, эти еретики окаянные, а потом, как же я своих сироток оставлю?
- На что ж вы живете?
- Бедствуем, вельможный пан, бедствуем. Живу я в Балутах у ткачей, за квартиру плачу целых три рубля в месяц. Пока жив был мой покойник, так хотя частенько на одном хлебе сидели, а то и поголадывали, а все ж таки жить можно было, а теперь, как его не стало, хожу в Старое Място подрабатывать, кто на стирку позовет, так и перебиваемся, - быстро говорила она, укутывая детей в засаленные, рваные платки.
- Отчего не возвращаешься в деревню, домой?
- Вернусь, вельможный пан, пусть мне только за мужика заплатят, вестимо, вернусь, а этот городишко Лодзь - чтоб холера на него нашла, чтоб огонь его спалил, чтоб пан Иисус никогошеньки тут не пожалел, чтоб все они тут до единого передохли!
- Тише, замолчите, за что вы город-то проклинаете? - произнес Боровецкий с досадой.
- Как это - за что? - удивленно воскликнула она, поднимая к нему бледное, некрасивое, изъеденное нуждою лицо с заплаканными, выцветшими голубыми глазами. - Мы, вельможный пан, в деревне-то жили как постояльцы, у мужика моего было-таки три морга земли, что он в наследство от отца получил, а халупу-то не на что было поставить, вот и жили мы у двоюродных родичей своих. Муженек ходил на заработки, а все ж мы жили по-людски, и картошку, бывало, посадишь, хоть и с отработкой, и гуся выкормишь или же кабанчика, и яичко свое было и корова, а здесь что? Бедняга мой надрывался от зари до зари, а есть нечего было, жили как последние нищие, не скажешь, что христиане, как собаки жили, не как добрые хозяева.
- Чего ж вы сюда приехали? Надо было в деревне оставаться.
- Чего? - скорбно воскликнула она. - А то я знаю! Все подались сюда, и мы тоже. Весною ушел в город Адам, жену оставил и ушел. А после жнив приехал такой нарядный, никто его узнать не мог, костюм на ем суконный, и часы серебряные, и перстень, а денег столько, что в деревне и за три года бы не заработал. Люди дивятся, а он, окаянный, давай нас морочить, потому как ему за это заплачено было, чтобы он деревенских заманивал, вот и сулил нам Бог весть что. И сразу пошли с ним двое пареньков - Янека сын да Гжегожа, что у леса живет, а потом уж кто только мог, все потянулись в этот город Лодзь. Знамо, каждому охота заиметь костюм суконный и часы да распутничать! Я своего все удерживала, нам-то зачем было спешить сюда, к чужим людям, так он, скотина, отлупил меня и ушел, а потом приехал и забрал меня с собою. Ох, Иисусе мой милосердный, Иисусе мой! - причитала она, скорбно всхлипывая и утирая нос и глаза грязными руками, и вдруг зашлась в отчаянных рыданьях, так что дети, прижимаясь к ней, тоже захныкали.
- Вот вам пять рублей, и делайте так, как я сказал.
Боровецкому уже стало невтерпеж, он быстро повернулся и вышел, не дожидаясь благодарности.
Он не выносил сентиментальных сцен, а эта женщина затронула в нем отмиравшую, сознательно удушаемую чувствительность.