По юту прохаживался миссионер из ордена лазаристов, в длинной сутане, опустив очи долу и погрузившись в раздумье над молитвенником. Две монашенки, утонувшие в черных люстриновых капюшонах, быстро-быстро перебирали четки бледными пальцами. У мокрой стенки спардека столпились паломники из Абиссинии, косматые православные монахи из Александрии, и все они зачарованно глазели на Яффу в венчике утренних лучей, словно перед ними сиял священными огнями алтарь. На корме били склянки, и звуки их разносились в солоноватом воздухе нежно и призывно, как благовест к молитве.
Тут я заметил, что к "Кайману" подгребает темный баркас, и поспешно спустился в каюту: надеть пробковый шлем и натянуть перчатки, чтобы вступить на родину моего спасителя в благопристойном виде. Когда, тщательно почистившись щеткой и надушившись, я вернулся на палубу, шлюпка была уже полна. Я впопыхах спускался вслед за бородатым капуцином, как вдруг ненаглядный пакетик с сорочкой выскользнул из моих влюбленных пальцев, запрыгал, точно мячик, по перекладинам трапа, стукнулся о борт шлюпки… сейчас его поглотит соленая пучина! Я закричал не своим голосом. Тогда одна из милосердных монахинь ловко его подхватила
- Благодарю вас, сеньора! - крикнул я ей, все еще бледный от испуга. - Это узелок о бельем. Да прославится вовеки пресвятая дева Мария!
Монашка стыдливо спрятала лицо в тени капюшона, Я уселся поодаль, между Топсиусом и бородатым капуцином, от которого несло чесноком, а пакетик мой остался на коленях у святого создания; она даже положила на него свои четки.
Лодочник взялся за руль и закричал: "Велик аллах! Пошли!" Арабы, затянув песню, налегли на весла. Над Яффой всходило солнце. А я, опершись на зонтик, разглядывал непорочную инокиню, которая везла в святую землю рубашку Мэри.
Она была молода; под траурным люстриновым покрывалом изящный овал лица светился, как слоновая кость; длинные ресницы осеняли его болезненной печалью. Губы уже утратили живое тепло и краски жизни, ненужные губы, все назначение которых - целовать посиневшие ноги мертвого бога. По сравнению с Мэри - пышной и сочной розой Йорка - бедняжка напоминала бессильно поникшую лилию, не успевшую расцвести и уже увядшую в полутьме церкви. По всей видимости, она ехала в святую землю, чтобы стать сестрой милосердия в какой-нибудь больнице. Всю жизнь она будет бинтовать раны и натягивать саваны на мертвецов. И, конечно, она так бледна оттого, что боится бога.
- Вот дурочка! - прошептал я.
Несчастное, чахлое создание! Догадывается ли она, что завернуто в сером пакетике? Заметила ли, что ее капюшон пропитался странным, томным ароматом ванили и плотской любви, исходящим от свертка? Может быть, жар святой постели, пропитавший кружева, просочился сквозь оберточную бумагу и мягко разливается по ее коленям? Кто знает? На короткий миг мне показалось, что чуть заметная волна румянца прилила к бескровному лицу и там, где блестел тяжелый крест, быстрей задышала грудь; почудилось даже, будто из-под ресниц мелькнул быстрый пугливый взгляд и скользнул по моей густой бороде… Одно лишь мгновение… И снова на лице под капюшоном разлился мраморный холод святости; на смирившуюся грудь еще тяжелей и ревнивей давил железный крест. Рядом с ней другая монахиня, дородная особа в очках, улыбалась зеленому морю, улыбалась ученому Топсиусу ясной улыбкой, весело морщившей ее подбородок и говорившей о душевном мире.
Выскочив на песчаный берег Палестины, я сейчас же, с пробковым шлемом в руке, побежал благодарить молодую монахиню, стараясь держаться как можно изысканнее и изящней.
- Я крайне вам признателен, сестра. Было бы так грустно потерять сверточек! Это поручение в Иерусалим от тетушки… Сейчас объясню… Тетушка очень набожна, готова отдать бедным последнее…
Пряча лицо в тени капюшона и не говоря ни слова, она протянула мне сверток кончиками пальцев, нежных и прозрачных, как у богоматери в соборе Успения. И две черные сутаны, обогнув свежевыбеленную стену, скрылись в ступенчатом переулке, где валялась дохлая собака, облепленная жужжавшими мухами. "Вот дурочка!"
Когда я вернулся, Топсиус, под сенью зеленого зонта, разговаривал с каким-то любезным человеком - нашим будущим проводником по евангельским местам. Проводник был молод, смугл, высок ростом и носил длинные усы, развевавшиеся на ветру. На нем была вельветовая куртка и белые сапоги для верховой езды; из-за черного шерстяного пояса торчали серебряные рукоятки двух пистолетов, что придавало его могучему торсу еще более геройский вид. На голове у него был повязан атласный желтый платок, концы которого, украшенные кисточками, свисали на спину. Его звали Пауло Поте, родился он в Черногории и был известен всему сирийскому побережью как "Поте-весельчак". Боже, какой веселый человек был наш гид! Его голубые глаза искрились весельем; весело блестели безупречные зубы; даже от стука его. каблуков становилось веселей! От Аскалона до базаров Дамаска, от Кармила до яблоневых садов Энгадди все знали весельчака Поте. Он сразу же радушно открыл мне кисет с душистым табаком и изумил Топсиуса своими познаниями в Ветхом завете. Едва на него взглянув, я, в приливе дружелюбных чувств, похлопал его по животу и назвал "плутягой". Обменявшись крепким рукопожатием, мы отправились в "Отель Иосафата" скрепить наш договор кружкой пива.
Весельчак Поте не теряя времени собрал караван для следования ко граду господню. Поклажу погрузили на мула. Погонщик, оборванец-араб, так поразил меня своей красотой и гордой осанкой, что я то и дело оборачивался, повинуясь притягательной силе его бархатного взгляда. Для шику нас сопровождал эскорт в лице старого простуженного бедуина: он был одет в полосатый бурнус из верблюжьей шерсти и вооружен тяжелым ржавым копьем с украшением в виде кисточек.
Я заботливо уложил в торбу милый пакетик с сорочкой; шутник Поте отпустил стремена длинноногому Топсиусу; затем, усевшись в седле, ом взмахнул хлыстом и испустил древний клич крестоносцев и Ричарда Львиное Сердце: "Вперед, с богом, на Иерусалим!.." Дымя сигарами, мы рысью выехали из Яффы через Базарные ворота, когда в монастыре отцов кармелитов зазвонили ко всенощной.
Под светлым вечерним небом дорога убегала вдаль мимо садов, огородов, яблоневых и апельсиновых рощ, пальмовых стволов, в глубь приветливой и манящей обетованной земли. В тени миртовых изгородей журчала невидимая вода. Необычайно мягкий воздух, словно созданный богом для услаждения избранного народа, весь пропитался ароматом лимонов и жасмина. Мирный, степенный скрип колодцев уже затихал среди цветущих гранатов. Дневная поливка заканчивалась. Высоко в небе парил огромный орел.
Умиротворенные, остановились мы у мраморного красно-черного фонтана, приютившегося в тени сикомор, где ворковали горлицы; рядом была разбита палатка; прямо на траве лежал ковер, уставленный блюдами с виноградом и кувшинами с молоком. Величавый патриарх с белой бородой приветствовал нас именем аллаха. После пива нас мучила жажда; молоденькая девушка, прелестная, как библейская Рахиль, с улыбкой протянула мне кувшин ветхозаветной формы; грудь ее была едва прикрыта, серьги в виде колец болтались по обе стороны смуглого лица; белый ягненок жевал край ее подола.
Спускался ясный, золотистый вечер, когда мы въехали в Саронскую долину, библейскую долину роз. В тишине было далеко слышно, как звякали бубенцами черные козы; их пас голый араб, вылитый Иоанн Креститель. Вдали громоздились мрачные горы Иудеи, но и они в последних лучах солнца, уходившего в море, казались нежными и голубоватыми - и прекрасными, как греховное обольщение. Потом все кануло в темноту. На небе выступила чудно-яркая звезда и повела нас в Иерусалим.
Наша комната в отеле "Средиземноморье" в Иерусалиме напоминала суровую монастырскую келью: кирпичный пол, беленый сводчатый потолок. Зато в противоположном от окна конце помещения, за тонкой перегородкой в голубеньких цветочках, отделявшей нас от соседнего номера, чей-то свежий голосок напевал "Балладу о Фульском короле". У стены, воплощая собою комфорт и цивилизацию, стоял гардероб красного дерева; я открыл его, как открывают святилище, и спрятал туда заветный сверток.
Над железными кроватями целомудренно ниспадал белый батистовый полог; посреди комнаты стоял простой стол, на котором Топсиус уже разложил карту Палестины и занялся ее изучением; я же расхаживал по комнате в домашних туфлях и полировал ногти. Дело было в пятницу и именно того числа, когда благочестивое человечество с умилением празднует день святых мучеников Эворы. В этот-то день, под унылым мелким дождичком, и прибыли мы в град господень. Топсиус время от времени отрывал очки от галилейских дорог, скрещивал руки и говорил, дружелюбно подмигивая:
- Вот вы и в Иерусалиме, друг Рапозо!
Я оглядывал в зеркале свою отросшую бороду и обгорелое лицо и благодушно откликался:
- Верно! Вот наш Рапозо и в Иерусалиме!