Я сбежал по лестнице не помня себя… Коляска, в которой мы с Мэри столько раз катались под ароматной листвой вдоль берегов Махмудие, тронулась с места; пара белых лошадок понесла меня прочь, вырвав из блаженства, в котором сердце мое успело пустить корни; безжалостно оборванные, они кровоточили в немевшей груди. Всезнающий Топсиус, укрывшись под зеленым зонтом, продолжал как ни в чем не бывало бубнить что-то ученое: известно ли мне, по каким местам мы проезжаем? Это знаменитый Гептастадий, дорога Семи государств; ее выстроил первый из династии Лагидов, чтобы сообщаться с островом Фарос, воспетым в творениях Гомера. Я не слушал. Высунувшись из коляски, я махал платком, омоченным слезою разлуки. Милая Марикокинья стояла в подъезде отеля, рядом с Алпедриньей, - такая хорошенькая в шляпке с маками - и тоже взмахивала тонким платочком; еще несколько мгновений два батистовых лоскутка посылали друг другу по воздуху жар наших сердец. Потом я рухнул, как труп, на обитое ситцем сиденье…
Поднявшись на "Кайман", я поспешил запереться в каюте, чтобы там похоронить свое горе. Топсиус пытался схватить меня за рукав и обратить мое внимание на памятники величия Птолемеев: порт Евнотов, мраморную пристань, где причаливали галеры Клеопатры. Я вырвался и на трапе чуть не сбил с ног монашенку - сестру милосердия, которая робко пробиралась наверх с четками в руках. Я буркнул: "Извините, сестрица", потом повалился на койку, дав волю слезам и сжимая в объятиях пакетик в оберточной бумаге - все, что осталось от великолепной любви, дарованной мне Египтом.
Два дня и две ночи "Кайман" пыхтел и переваливался по волнам Средиземного моря. Завернувшись в плед и ни на минуту не выпуская из рук заветный сверток, я безвыходно сидел в каюте и с отвращением отталкивал галеты, которые время от времени приносил мне сострадательный Топсиус. С обычным хладнокровием он изливал на меня потоки познаний об этом море, именовавшемся в древности "Великой Зеленой Водой"; мне было не до него: я тщетно старался вспомнить хоть обрывки тетушкиной молитвы, помогающей от качки в море.
Однажды вечером, уже в сумерки, я смежил глаза - и вдруг почувствовал, что мои ночные туфли ступают по твердой земле… Подо мной была скала; пахло розмарином. Я поднимался, как ни странно, на поросший кустарником холм, рядом со мной была Аделия, а потом из серого свертка вышла моя светловолосая Мэри - свеженькая и чистая, даже не помяв маков на шляпке! Тут из-за скалы выступил голый исполин, черный как сажа и с рогами; глаза его горели красным огнем наподобие круглых фонарных стекол. Бесконечно длинный хвост, шурша, извивался по земле, точно раздраженная змея, ползущая среди сухой листвы. Он увязался за нами самым бесцеремонным образом. Я сразу понял, что это дьявол, но ничуть не смутился и не испугался. Ненасытная Аделия искоса поглядывала на его могучую мускулатуру, а я с негодованием восклицал: "Ах, потаскушка, так ты и от дьявола не прочь!"
Мы взошли на вершину холма. Растрепанная пальма покачивалась над мрачной немой бездной. Вдали желтым штофом ширилось небо, и на его яичной желтизне четко выделялся черный горб с тремя воткнутыми рядом крестами, очерченными ровно и тонко, одной линией. Дьявол сплюнул и проворчал, потянув меня за рукав: "На том, что посередине, распят Иисус, сын Иосифа, по прозвищу Христос; мы подоспели как раз вовремя: сейчас начнется вознесение". И в самом деле! Средний крест, крест Иисуса, отделился от земли, словно деревцо, вырванное ветром, и стал медленно подниматься ввысь, и все рос и рос, и вскоре занял полнеба. Со всех сторон налетели сонмы ангелов, точно стаи голубей на корм, засуетились вокруг креста: одни тянули его сверху, перебросив через крестовину шелковые шнуры; другие подпирали снизу - и нам видно было, как напрягаются от усилий их голубоватые руки. Время от времени с деревянной перекладины срывалась, словно переспелая вишня, тяжелая капля крови; подлетевший серафим принимал ее в ладони и возносил высоко-высоко в небо, и она повисала в вышине, мерцая, как звезда. Среди туч появился огромного роста старец в белом одеянии; лица его не было видно за седой гривой кудрей и прядями кустистой бороды. Простертый среди облаков, он руководил операцией вознесения, командуя на неизвестном языке, похожем на латынь; голос его перекатывался, как гром боевых колесниц. Внезапно все исчезло. Дьявол, глядя на меня, задумчиво проговорил: "Consummatum est, друг мой. Появился новый бог. Возникла новая религия. И она омрачит землю и небо несказанным унынием".
Провожая меня вниз с горы, дьявол принялся с воодушевлением рассказывать о различных культах, священных празднествах и религиях, процветавших во дни его юности. Тогда все побережье Великой Зеленой Воды, от Библоса до Карфагена, от Элевзиса до Мемфиса, кишело богами. Одни изумляли совершенной красотой, другие - кровожадной свирепостью. Но все они вмешивались а жизнь людей, и жизнь была божественной; боги разъезжали в триумфальных колесницах, нюхали цветы, пили вино, бесчестили уснувших красавиц… За это люди любили их и подобной любви больше не увидит земля. Переселяясь на новые места, племена могли бросить свои стада или забыть реки, из которых пили в младенчестве, но богов своих они с любовью уносили на плечах. "Друг мой, - спросил он вдруг, - вам не случалось бывать в древнем Вавилоне? В некий день все вавилонские женщины, от матрон до юных дев, сходились в священной роще, чтобы отдать себя первому встречному в честь богини Милиты. Богатые приезжали в колесницах, украшенных серебром и запряженных буйволами, с целой свитой рабынь; бедные приходили пешком, с веревкой на шее. Одни, разостлан на траве ковры, покорно склонялись, как животное, приведенное на заклание. Другие, закрыв лицо черным покрывалом, стояли среди тополей, прямые, нагие, белые, как мраморные изваяния, и ждали первого, кто швырнет серебряную монету и скажет: "Именем Венеры". И покорялись ему, будь то царский сын из Сузы, в жемчужном венце, или простой купец, спустившийся по Евфрату в кожаной лодке; и всю ночь рычало во тьме ветвей исступление ритуального соития…" Потом дьявол рассказал о сожжениях в честь Молоха, о таинствах Доброй богини, когда клумбы лилий поливались человеческой кровью, о неистовых обрядах погребения Адониса…
Он умолк и с улыбкой спросил: "Друг мой, а в Египте вы бывали?" Я ответил, что бывал и узнал там мою Марикоку. "Не Марикоку, а Изиду", - вежливо поправил сатана. Когда Нил разливался и затоплял всю землю вплоть до Мемфиса, на воду спускались несметные тучи людей. Победное ликование возносилось к солнцу; люди были равны богам. Озирис, увенчанный бычьими рогами, сочетался с Изидой, и в звоне бронзовых арф по всему Нилу разносилось влюбленное мычание божественной Телицы.
Потом дьявол говорил о том, как лучезарен был культ сил природы в Древней Греции: свет, белизна, ясность, покой, изящество; торсы мраморных статуй, конституции городов, красноречие ученых, состязания атлетов - все дышало гармонией. Среди Ионийских островов, лежавших на теплых волнах, точно корзины, полные цветов, резвились нереиды и заглядывали через борт кораблей, чтобы послушать рассказы мореходов; музы бродили в долинах, наполняя их своим пением, красота Афродиты была символом прекрасной Эллады.
Но вот появился этот плотник из Галилеи - и всему пришел конец! Отныне лицо человека побледнеет и покроется морщинами; почерневший крест, вдавленный в землю, высосет соки из роз, отнимет сладость у поцелуя, ибо новому богу мило лишь то, в чем нет красоты.
Вообразив, что бес опечален, я стал утешать его: "Полноте, в мире осталось немало гордыни, скверны, кровопролития, злобы! Не оплакивайте гекатомб Молоха: еще долго будут сжигать на кострах евреев". Он удивленно возразил: "Мне-то что? Кого бы там ни сжигали, не все ли мне равно, Рапозо? Они приходят и уходят - я остаюсь!"
Так я беседовал с дьяволом и незаметно для себя очутился на Кампо-де-Сант'Ана. Нам пришлось остановиться, потому что рога Люцифера запутались в ветвях, и вдруг возле меня раздался пронзительный крик: "Полюбуйтесь, с кем связался Теодорико!!" Я обернулся: это была тетя Патросинио. Бледная и устрашающая, передо мной стояла моя тетечка, занеся для удара руку с молитвенником… Я проснулся в холодном поту.
Топсиус весело кричал в дверях каюты:
- Вставайте, Рапозо! Уже виден берег Палестины!
Винт "Каймана" остановился. Сразу стало тихо, только вода с мягким журчанием плескалась о борт.
Что означал этот сон о ложных богах, об их победителе Иисусе и о сатане, отвергающем всякое божество? Какое высокое знамение послал мне господь в преддверии Иерусалима?
Я сбросил одеяло и, не выпуская из рук драгоценного свертка, вышел на палубу, как был, - потный, ошеломленный, поеживаясь в накинутой на плечи куртке. На меня повеяло чудесной утренней свежестью. Земля дышала тонким запахом горных лугов и апельсиновых рощ. Безмолвно голубело море; перед моими грешными глазами была Палестина. На низком песчаном берегу лежал еще темный город, окруженный яблоневыми садами, а над ним, высоко в небе, раскинулись во все стороны стрелы солнечного света, точно лучи на нимбе святого.
- Яффа! - восклицал Топсиус, размахивая глиняной трубкой. - Смотрите, дон Рапозо! Перед вами древнейший город Азии, старинный Иеппо, существовавший до всемирного потопа! Снимите шляпу, поклонитесь древней святыне, колыбели преданий и истории. Здесь пропойца Ной соорудил свой ковчег!
Пораженный, я обнажил голову.
- Канальство! Не успел приехать - и уже со всех сторон святыни!
Я так и не надел шляпы: едва "Кайман" бросил якоря у причала святой земли, как палуба его уподобилась часовне, где все и вся творит молитву и дышит благодатью.