Иван Шмелев - Гражданин Уклейкин стр 14.

Шрифт
Фон

В эти минуты и на Матрену сходило томящее покоем и истомой, умиряющее. Оно входило в нее незаметно и расплывалось. Оно поселилось в ней впервые однажды ночью, когда, впросонках, что-то мягко, с приятной щекоткой, толкнуло ее изнутри, трепыхнулось и замерло. И когда она, проснувшись, глядела расширившимися удивленными глазами в темноту, в ней опять судорожно и щекотно затрепыхалось. И стало тепло на сердце и покойно, точно что-то блуждавшее где-то и искавшее ее наконец нашло ее и осветило.

И теперь, у ручья, покойная истома навалилась на нее. И она жмурилась, чувствуя в себе живое. А может быть, это жар укрытого от ветра лога, напоенный зеленой силой земли, острым запахом мяты, дягиля, медуницы и дикой конопли, входил в нее и пьянил.

Иногда лягушка, ленивая, распаленная зноем, томно протягивала нотку и словно вдруг теряла сознание от зноя и страсти.

- Ишь стерва… чисто парная… - сонным голосом говорил Уклейкин. - Как пекет-то… Искупаться, што ли-ча.

В зарослях лозняка и калины скрипит себе сорока, точно где-то подламывают сухой хворост. А из рощи, за логом, выкатывается волнующийся, свежий удар колокола.

- Ударили… Итить пора… Э-эх, и жарища же!..

Они взбираются логом к роще, бодрый ветерок обдувает их, а глаза уже отыскивают сквозные золотые кресты и голубые купола.

Вдумчиво выстаивают долгую обедню, прикладываются ко всем образам, читают по складам славянскую вязь на стенах, лобызают руку иеромонаха у мощей, едят просвирку на паперти. Потом идут в чайную, за монастырской стеной, пьют чай в садике, у пчельника; Мишутка боится пчел, а Уклейкин ловит их стаканом на сахаре. Едят вволю ситного и крошат индюшкам, а бойкий паренек, половой, пощелкивая салфеткой и перегибаясь, вопрошает:

- Яишенку не прикажете ли, ваше степенство? С колбаской, может… с сальцем-с?..

Хорошо бы, но жалко.

- Яишенку-у… - просит Мишутка.

- Ну, что ж… - отзывается Матрена.

- Тащи безо всего… - решительно говорит Уклейкин.

Закусили хорошо. Теперь - к реке, искупаться, поглазеть, как ловят подлещиков с моста, вздремнуть в ивнячке.

Потянулись долгие тени. Клонится солнце. Багрянцем переливаются золотые цепи крестов. Вечер крадется в золотистом сиянье. По-вечернему заиграла рыба широкими всплесками. Подают голоски камышевки.

Вдоль белых стен прохаживаются черные фигуры в широких кожаных поясах. Цветные платочки выглядывают в кустах монастырской сирени, мелькают красные юбки. Задорит девичий смех.

- Глянь-ка, Матрена! Ай да честная братия!.. И житье им!

- А ну их!

Потянуло медом с лугов. Домой пора.

В слободе разливаются гармоники. На шоссе длинной линией гуляют с двухрядками парни. Лущат семечки пестрые, шумливые девки. А задами, коноплей и крапивой, подняв подолы ряс, сторожко пробираются черные фигуры.

- И житье же! - вздыхает Уклейкин.

Влево, к реке и за рекой, разметались луга, тысячи десятин, и монастырь сторожит их, поблескивая пламенными крестами.

Идут боковиной. Впереди, верст за восемь, виден город, кое-где подмигивающий искрой: и там догорают кресты.

Солнце погасло. Вон, из-за взгорья, поглядывает багровый глаз. Ночь идет.

На полдороге отдых, на этот раз во ржи, у дороги, под старой плакучей березой.

Вобравшийся за долгий день жар бродит позывными думами. В глазах ходят цветные юбки; отдаются в ушах сочные девичьи голоса; щекочут запахи трав, созревающей ржи.

- Пристанем, Матреша… Мишутка-а!.. Ишь, подлец, убег куда… На-кась нож-то… во-он, в кустики-то… Срежь веничек, для дому припасем… Да хо-о-ро-ший смотри! Полежим, Матреш…

Глянь-ка, затеплилось… во-на!

У Матрены лицо свежее, чуть побледневшее от теней ночи. Алый платок сдвинулся к шее. Край юбки загнулся и открыл ноги.

- Ну, да оставь… Чижелая я… Да ну-у…

Чуть зыблется рожь темной волной. Слышно, как Мишка потрескивает в стороне ветками. Чуть погромыхивает железная дорога.

- Вот так веник!.. Папанька-а!.. Глянь-ка, веник-то какой!..

Уклейкину говорить не хочется, и он вяло бормочет:

- Тебя вот этим бы веником… А-х!.. разморило же меня… А-а-ах!.. Дух-то какой… Ме-од… Хорошо-о.

По шоссе катит запоздавшая телега. Прыгает, рвется пьяная песня.

- Домой едут… - говорит Уклейкин, провожая телегу. - В деревню… д-да-а…

- Есть что-то охота… - говорит Матрена.

- С воздуху это, вот что… А мы вот что… У заставы печенки возьмем на пятак… а?..

- Печенки-и! - просит Мишутка, глотая слюни.

- Ну-к что ж… Дома-то не варили.

Они идут молча, усталые. Ночь идет за ними и накрывает. Звезды яснеют. Белеет месяц. Кричат коростели. Город зовет вспыхивающими огнями.

Пошли огороды, плетни. Скучные столбы заставы впереди.

Слышно, бьют городские часы.

XXI

Дни шли за днями, серенькие.

Да, шли дни, и Уклейкин не следил за ними и не считал, сколько прошло их и сколько осталось еще. А бодрое настроение, которое переживал он недавно, когда ходил на собрания и особенно когда провожал депутатов, - самое яркое в жизни, - тускнело в веренице сереньких дней.

Наваливалась тоска, знакомая, щемящая тоска.

Дорожала жизнь. Накинули на квартиру. Падал заработок; все точно съежились и заскупились. А купец Овсянников, напротив, рядом с домом выводил новый на пустыре.

Да и погода изменилась: лили дожди, и грязные полные лужи стояли под окнами.

Ночью вдруг просыпался Уклейкин от мягкого внутреннего толчка и уже не мог заснуть. Это было знакомое ощущение сердечной слабости. Когда припадок усиливался и не хватало воздуха, Уклейкин садился на постели и тер грудь, у сердца, со свистом втягивая воздух. Выступала испарина, расширялись зрачки и устало глядели в темноту. И тянулась ночь. И никто не отзывался на вздохи. А Матрена лежала на спине, положив руки на живот, словно защищала живущее и трепыхающееся в ней, никому не нужное и все же готовящееся отделиться от нее и жить.

- А-а-ах… - тяжело вздыхал Уклейкин. - Господи… .

..Чи-чи, чи-чи, чи-чи… - перебоем отвечал маятник.

- Что, брат, нахохлился? - спрашивал иногда вечером Синица. - Аль час твой подходит?

- А ну… Хоть бы сдохнуть.

- Ну, сдохнуть-то всегда успеешь… Еще поживем!

- Не видать ничего.

Как-то, в чайной, знакомый самоварщик Крючков спросил, посмеиваясь:

- Живет жилец-то?

- Живет. А что?

- Да н-ничего… Еще не согнал?

- А за что мне его гнать?

- Да, конешно… ежели не за что…

- Ну и… нечего!

А на сердце легло. Кое-что вспомнилось: белая майская ночь.

После разговора ходил мрачный, не разговаривал ни с женой, ни с Синицей, а поглядывал исподлобья, стараясь уловить что-нибудь, и думал, думал.

И уже чувствовал он, что все хорошее, что бережно носил и таил в себе, что когда-то ночью пришло к нему, обожгло и заставило "поддержаться", - выбирается из него. И нельзя удержать. В душу ползла пустота, что делала жизнь без выхода, от которой он и хотел уйти куда-нибудь, где бы ни пути ни дороги не было, а так… лес.

И чувствовал он, что близок час его, как говорил Синица, и не стоит "выдерживать", потому что все равно ничего не видать.

XXII

И пришел день. Пришел дождливый день.

Возвращались депутаты.

Ходит, ходит по крыше дождик, ползает, царапается в водостоках. Прыгают пузыри в лужах. Плывут в мутной сетке телеги, хоронятся под мокрые рогожи мужики. Куры намокли и рядками жмутся по стенкам. А дождик ходит, ходит по крыше.

Уже не сиделось на липке и вываливалась работа. И, не сказав никому - куда, Уклейкин пошел на воздух.

Одну секунду задержался он на пороге лавки, постоял, оглянулся. Но все кругом заволокла мутная, постукивающая сетка дождя.

И тут же, у лавки, запрокинув голову, пил, глядя в небо.

- На парах гонишь? - сказал знакомый кузнец. - Наверстывай, брат… Насквозь прохватывает.

"А теперь домой", - уговаривал себя Уклейкин, зная, что пойдет домой, повертится и придет назад.

А когда отворял дверь, услышал, как Матрена в комнатке жильца кричала:

- А теперь на шлюху променял?!

- Сама-то кто… - лениво отзывался Синица.

- Я кто?.. Я?.. Мужняя жена я, вот кто!.. Кот несчастный!

- Му-ужняя… Бери, кому не нужно… И родить-то от мужа, должно, будешь?

Дух перехватило у Уклейкина. Он рванул дверь и смотрел на них, обжигая глазами и не находя слов. Теперь они сошлись все трое, чтобы развязать запутавшийся узел. Или еще больше запутать.

- Так вы… вы!..

Он бросился к Матрене и поднял ногу, чтобы ударить в живот, но Синица сбил его с ног.

- Полезешь?.. Сбесился, черт?!

- Ты… меня!.. ты еще меня… - бормотал, задыхаясь, Уклейкин, ища глазами что-нибудь тяжелое, чувствуя беспомощность перед этим сильным человеком. И, схватив попавшуюся под руку колодку, с силой ударил наборщика в грудь.

Они схватились опять, и Синица, навалившись, бил Уклейкина хлюпающими, короткими ударами по глазам и лицу, а Уклейкин старался запрятать голову, разевал рот и хрипел.

- Феклист!.. Дворник!.. дворник!.. - кричала Матрена во дворе. - Господи!.. Да разыми ты их, чертей…

- Ну вас к ляду, котье, скандалисты… - басил дворник, шлепая по лужам.

Медлительный и недовольный, он вошел в мастерскую. Синица, с порванным воротом пиджака и ярким шрамом на бледном лице, тяжело отдувался, держась за косяк. Утирая вспухшее, разбитое лицо грязной тряпицей и сплевывая кровь, растерянный и задыхающийся, сидел на липке Уклейкин.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора