У меня были в Курляндии друзья; я говорил по-латышски и даже на нескольких местных диалектах. Как ни рвался я поскорее в Кратовице, мне потребовалось целых три месяца, чтобы преодолеть несколько сотен километров, отделяющих его от Риги. Три месяца сырого, окутанного туманами лета со шмелиным гудением роя торгашей-евреев, слетевшихся из Нью-Йорка, чтобы выгодно купить у русских эмигрантов их драгоценности. Три месяца строгой еще дисциплины, штабных сплетен, беспорядочных военных операций, густого табачного дыма и тревоги, то глухой, то острой, неотвязной, как зубная боль. В начале десятой недели я побледнел и возликовал, подобно Оресту в первых стихах трагедии Расина, увидев Конрада-в ловко сидящей форме, которая, должно быть, стоила одного из последних бриллиантов его тетке, с маленьким шрамом у рта, отчего казалось, будто он рассеянно жует фиалки. Он сохранил чистоту ребенка, ласковость девушки и удаль лунатика, с которой вскакивал когда-то на спину быка или взлетал на гребень волны; вечера он проводил, кропая скверные вирши в духе Рильке. С первого же взгляда мне стало очевидно, что жизнь его остановилась в мое отсутствие; куда труднее было признать, что, невзирая на внешние перемены, и со мной дело обстояло точно так же. Вдали от Конрада я жил будто в странствии. Все в нем внушало мне бесконечное доверие, которым я так и не смог в дальнейшем облечь никого другого. Подле него душа и тело могли пребывать лишь в состоянии отдохновения, умиротворенные такой простотой и чистосердечностью и тем самым свободные делать дело с максимальной отдачей. Прежде это был идеальный друг детства, теперь же стал идеальным боевым товарищем. Дружба предполагает прежде всего уверенность - это и отличает ее от любви. А еще дружба - это уважение и абсолютное приятие другого. Мой друг погасил до последнего гроша те вклады уважения и доверия, которые я начислил на его имя, - это он доказал мне своей смертью. Разнообразные дарования Конрада позволили бы ему преуспеть куда лучше, чем это удалось бы мне в декорациях менее унылых, нежели революция и война: его стихи произвели бы впечатление, его красота тоже; он мог иметь успех в Париже у женщин, покровительствующих искусствам, или затеряться в Берлине среди людей, ими занимающихся. В прибалтийский клубок, не суливший ничего обнадеживающего, я впутался, в сущности, только ради него; очень скоро стало ясно, что он не покидает его только ради меня. Я узнал, что в Кратовице побывали красные, но оккупация была недолгой и на редкость безобидной, вероятно, благодаря еврейчику Григорию Лоеву, носившему теперь форму лейтенанта армии большевиков, - когда-то он, приказчик в книжной лавке в Риге, подобострастно рекомендовал Софи книги, которые следовало прочесть. С тех пор усадьба, вновь занятая нашими силами, оставалась в зоне боев, рискуя в любой момент подвергнуться внезапному нападению или пулеметному обстрелу. В последнюю тревогу женщины прятались в подполе, откуда Соня - мне не нравилось, когда ее так называли, дурной вкус, - с какой-то безумной отвагой порывалась выйти, чтобы прогулять свою собаку.
Присутствие в усадьбе наших сил тревожило меня почти так же, как и близкое соседство красных: я знал, что они неминуемо истощат последние средства моего друга. Мне начала открываться изнанка Гражданской войны: армия распадалась, те, кто похитрее, обеспечивали себе зимние квартиры в местах, где их ждали почти нетронутые запасы вин и женщин. Не война и не революция разоряли страну, а ее спасители. На это я плевать хотел, а вот Кратовице был мне небезразличен. Я дал понять, что мое знание топографии и ресурсов уезда может оказаться полезным. После бесконечных проволочек те, от кого это зависело, соблаговолили, наконец, заметить очевидное, и я, благодаря содействию одних и сметливости других, получил-таки приказ отправиться для реорганизации добровольческих бригад в юго-восточную область. Обладатели этого жалкого мандата, мы с Конрадом пребывали в состоянии еще более жалком, заляпанные грязью и промокшие до костей, неузнаваемые до такой степени, что даже собаки в Кратовице облаяли нас, когда мы добрались туда лишь к концу самой непроглядной из темных ночей. Видимо, в доказательство моего знания топографии мы до рассвета проплутали по болотам в двух шагах от передовых позиций красных. Наши собратья по оружию вскочили из-за стола - они еще сидели за трапезой - и великодушно закутали нас в два теплых халата, которые в лучшие времена принадлежали Конраду, - теперь на них красовались пятна и дыры, прожженные искрами от сигар. Пережитые волнения усугубили тик тети Прасковьи - ее гримасы, пожалуй, посеяли бы панику во вражеской армии. Софи же утратила свою подростковую пухлощекость; она была красива, и короткие по моде волосы ей шли. Лицо ее хранило угрюмое выражение, горькая складочка залегла в уголке рта; она больше не читала книг и проводила вечера, яростно вороша кочергой угли в камине гостиной и тоскливо вздыхая, под стать какой-нибудь разочарованной во всем на свете ибсеновской героине.
Но я забегаю вперед - лучше описать подробно, до мелочей эту минуту возвращения, дверь, открытую Михаилом, выряженным в ливрею поверх солдатских брюк, берейторский фонарь в поднятой руке в прихожей, где не зажигали больше люстр. Белый мрамор, как и прежде, дышал таким ледяным холодом, что рельефы в стиле Людовика XV казались вырезанными на снежных стенах эскимосского жилища. Как забыть выражение умильной радости и глубокого отвращения на лице Конрада, когда он ступил под кров этого дома, сохранившегося в целости ровно настолько, чтобы каждый, казалось бы, мелкий урон был для него как пощечина - начиная со звезды с неровными лучами, оставшейся от выстрела на зеркале, украшавшем парадную лестницу, и кончая следами пальцев на дверных ручках? Старуха и девушка жили затворницами, редко покидая будуар на втором этаже; ясные звуки голоса Конрада выманили их на порог, и я увидел на верху лестницы встрепанную белокурую головку. Софи мигом соскользнула по перилам вниз, а ее песик, тявкая, сбежал следом. Она повисла на шее у брата, потом у меня, смеясь и даже подпрыгивая от радости:
- Это ты? Это вы?
- Так точно! - отчеканил Конрад. - Нет, не я, это принц Трапезундский!
И, схватив сестру в охапку, он закружил ее по прихожей. Когда же вальсирующая пара остановилась, потому что Конрад, почти тотчас же выпустив партнершу, устремился с распростертыми объятиями к одному из товарищей, она повернулась ко мне, раскрасневшаяся, точно после бала.
- Эрик! Как вы изменились!
- Не правда ли? - отозвался я. - До не-уз-на-ва-е-мос-ти!
- Нет, - покачала она головой.
- За здоровье блудного брата! - воскликнул юный Франц фон Аланд, стоя в дверях столовой со стаканом водки в руке, и кинулся вдогонку за девушкой. - Ну же, Софи, хоть капельку!
- Шутить изволите? - отвечала эта девчонка, состроив насмешливую гримаску, и вдруг резво проскочила под протянутой рукой молоденького офицера и скрылась за стеклянной дверью, которая вела в буфетную.
- Я распоряжусь, чтобы вам принесли поесть! - крикнула она оттуда.
Тем временем тетя Прасковья стояла, облокотясь на перила, на площадке второго этажа, тихонько размазывала по лицу слезы и благодарила небо за то, что мы вернулись живыми и невредимыми, воркуя, как старенькая больная горлица. Ее комната, пропахшая воском исмертью, была полна икон, почерневших от копоти свечей; среди них имелась одна старинная, в глазницы Богоматери, под серебряными веками, когда-то были вставлены два изумруда. В недолгую большевистскую оккупацию какой-то солдат выковырял драгоценные камни, и тетя Прасковья молилась теперь ослепшей заступнице. Вскоре поднялся из подпола Михаил с полным блюдом копченой рыбы. Конрад звал сестру, но тщетно; Франц фон Аланд, пожав плечами, заверил нас, что сегодня она больше не появится. Мы поели без нее.