- Здесь, знаете ли, многие курят. Это вреда не приносит, если соблюдать меру. Я в день выкуриваю трубок двадцать - двадцать пять, а больше ни-ни. Так можно продержаться не год и не два, надо только себя ограничивать. А тут есть французы, курят в день по сорок - пятьдесят трубок. Это чересчур. Я этого себе не позволяю, разве изредка, когда чувствую, что нуждаюсь во встряске. И должен сказать, худа мне от этого никогда не было.
Мы пили чай, бледный, чуть ароматный и какого-то чистого вкуса. Потом старуха приготовила Гроусли еще одну трубку и еще одну. Жена его снова забралась на кровать и скоро, свернувшись в клубок у него в ногах, уснула. Гроусли курил по две-три трубки в один прием и, пока курил, был полностью поглощен своим занятием, но в перерывах говорил не закрывая рта. Я несколько раз порывался встать и уйти, но он меня не отпускал. Тянулись часы. Раз или два, пока он курил, я даже вздремнул, Он рассказывал мне о себе. И все никак не мог остановиться. Я только изредка вставлял словечко-другое, подавал ему реплики. Воспроизвести его рассказ дословно нет возможности. Он повторялся. Был очень многословен. Говорил о себе беспорядочно, сначала - что было недавно, потом - что этому предшествовало, выстроить рассказ в хронологической последовательности мне уж пришлось самому. Иногда я видел, что из опасения, как бы не сказать лишнего, он кое о чем умалчивает; иногда было ясно, что он лжет, и приходилось угадывать правду по его улыбке, взгляду. Он не настолько владел словом, чтобы передать свои чувства, я должен был понимать его жаргонные выражения и затертые, шаблонные обороты. При этом я все время пытался вспомнить его настоящую фамилию, она вертелась у меня на кончике языка, но никак не давалась, и это меня раздражало, хотя, зачем мне нужна его фамилия, я и сам не знал. Поначалу он отнесся ко мне немного опасливо, я понял, что лондонская история с аукционами и тюрьмой - это его мучительная позорная тайна. Его всю жизнь преследовал страх, как бы кто-нибудь не вытащил ее на свет божий.
- Странно, что вы и сейчас не вспомнили, как мы вместе были у Святого Фомы, - заметил он и поглядел на меня подозрительно. - У вас, должно быть, память никуда не годится.
- Да ведь с тех пор прошло чуть не тридцать лет. У меня были тысячи разных знакомств. Разве есть причина мне помнить вас лучше, чем вам - меня?
- Вы правы. Наверное, нет.
Это, по-видимому, его успокоило. Он наконец накурился вдосталь, тогда старуха приготовила трубку себе и тоже закурила. А потом отковыляла в угол, где спал на циновках ребенок, и притулилась рядом с ним. Как легла, так и замерла, верно, сразу же и уснула. А потом я все-таки наконец ушел и застал внизу моего рикшу крепко спящим на дне коляски. Пришлось его расталкивать. Где я нахожусь, я себе представлял, мне захотелось пройтись и подышать свежим воздухом, поэтому я дал рикше пару пиастров и сказал ему, что дойду пешком.
Странную историю я унес с собой из этого дома.
С чувством, похожим на ужас, выслушал я рассказ Гроусли о двадцати годах, проведенных им в Китае. Он накопил там денег, не знаю сколько, но по тому, как он об этом говорил, думаю, что где-то между пятнадцатью и двадцатью тысячами фунтов, а это для берегового смотрителя целое состояние. Честно заработать такую сумму он не мог, и хотя я не представлял себе в частностях его работу, но по недомолвкам, по каким-то намекам и ухмылкам можно было понять, что он не брезговал ни одной самой грязной сделкой, если она сулила ему выгоду. И прибыльнее всего была как раз контрабанда опиума, а служебное положение обеспечивало ему безопасность и открывало богатые возможности. У начальства по временам закрадывались подозрения на его счет, но прямых доказательств, необходимых для принятия мер, никогда не было. и дело ограничивалось лишь тем, что Гроусли переводили из порта в порт, что ему, естественно, нисколько не мешало, и следили за ним, да какое там, он всех перехитрил. Я видел, что он в нерешительности: с одной стороны, боится выболтать лишнее и очернить себя в моих глазах, с другой - хотел бы похвастаться своей изворотливостью. Гордясь, он говорил, что китайцы ему безоговорочно доверяли.
- Знали, что на меня могут всегда положиться. А это меня обязывало. Я а жизни не провел ни одного китайца, - рассуждал он в приятном сознании собственной честности.
Китайцы разузнали, что он питает слабость к художественным поделкам, и несли ему подарки или же привозили разные штучки на продажу; а он никогда не интересовался, откуда они взялись, и покупал по дешевке. Когда набиралось много, отсылал товар в Пекин и с большой выгодой продавал. Мне сразу вспомнилось, как он начинал на коммерческом поприще с того, что покупал вещи на аукционах, а потом их закладывал. Так на протяжении двадцати лет, где нечистоплотной уловкой, где мелким обманом, он прикапливал фунт за фунтом и все, что собирал, помещал в Шанхае. При этом жил скудно, половину жалования откладывал; в отпуск ни разу не ездил, чтобы зря не тратиться, с китайскими женщинами дела не имел, не хотел себя никак связывать; не пил. Он был поглощен одной мечтой; накопить денег и вернуться в Англию, чтобы снова зажить той жизнью, от которой мальчишкой оторвала его судьба. Другого ему не надо было. Жизнь его в Китае проходила словно во сне; он не видел ничего вокруг, соблазны, краски, своеобразие - ничего этого для него не существовало. Перед ним постоянно висел мираж: Лондон, бар "Критериона", где он сам стоит, уперев ботинок в подножку стойки, променады "Эмпайра" и "Павильона", уличные женщины, оперетка в мюзик-холле и мелодрама в "Гэйети". Вот это - жизнь, и любовь, и приключения. Это - романтика. Это - предел всех его мечтаний. Все-таки действительно тут что-то есть: человек столько лет во всем себе отказывает единственно ради того, чтобы вернуться к такому пошлому образу жизни. Тоже нужна своего рода сила характера.
- Понимаете, - говорил он, - я, даже если бы мог съездить в отпуск в Англию, все равно бы не поехал. Не хотел, пока нельзя было вернуться окончательно. И думалось, уж возвращаться, так с шиком.
Он представлял себе, как будет вечерами выходить из дому в смокинге, с гарденией в петлице, как будет ездить на скачки, одетый в пальто и коричневую шляпу, с биноклем в футляре, висящем через плечо. Как будет оглядывать женщин на панели и выбирать себе по вкусу. У него было давно решено, что вечером по приезде в Лондон он напьется до полного беспамятства, он ведь не пил двадцать лет, при его работе этого нельзя было, там надо держать ухо востро. И по пути в Англию, на пароходе, он не хотел напиваться. Нет, непременно отложить до Лондона. А уж тогда… Он мечтал о том, как все это будет, целых двадцать лет.
Что послужило непосредственной причиной его ухода с Китайской таможни, не знаю, - то ли над ним всерьез сгустились тучи, то ли просто он наконец накопил сумму, которую себе назначил. Так или иначе, но он сел на пароход и поплыл домой. Билет он взял второго класса, не хотел транжирить деньги до приезда в Лондон. Снял квартиру на Джермин-стрит, он всегда мечтал там жить, и первым делом отправился к портному, заказал себе гардероб. Все - в самом лучшем виде. А потом начал осматриваться. Лондон предстал перед ним совсем не таким, каким он его помнил, движение на улицах было гораздо больше, и Гроусли немного растерялся, почувствовал себя словно бы не в своей тарелке. Он направился в "Критерион", но оказалось, что там уже нет бара, в котором он когда-то пил и коротал вечера. На Лестер-сквер был ресторан, где он обычно ужинал, если бывал при деньгах, но теперь он никак не мог его найти, верно, снесли. Пошел к "Павильону" - там ни одной девицы; рассердился, двинулся к "Эмпайру", а променада, оказывается, вообще нет. Он был потрясен и никак не мог прийти в себя. Впрочем, что ж, за двадцать лет не могло обойтись без перемен, ну, а если нельзя ничего другого, то уж напиться, по крайней мере, можно. Но в Китае он подхватил лихорадку, и от перемены климата его снова начало трясти, так что он чувствовал себя довольно скверно и после пяти порций виски рад был убраться к себе и лечь в постель.