Как только три первые белые вешки выстроились на равнине, стало ясно (мне), что, во-первых, моя линия как раз прорежет этот калиново-березово-лозовый куст, что, во-вторых, "вузок и болотинка"… Я вгляделся в моих "заказчиков". Лица и мишковцев и марковцев стали строгими, "сурьезными": сейчас все должно было решиться… Дядька с вешками плясал впереди меня по зеленым пожням. Движениями рук я указывал ему - поправей, полевей - вот так! - где надо вкалывать в дерен очередную белую тростинку… Я прекрасно видел, что происходит: стройная линия вешек уже разделила как раз "надвое" спорный объект, "спорное угодье": болотинка - "так сабе болотинка, - а все ж, гляди, на ей кучи три сена становится" - явно отходила к мишковцам, а "вузок" - узенькая косичка пашни, ответвившаяся от обширного пространства пара, бесспорно доставалась Маркову. ("Конешно, добрый сявец раза четыре пястку туды-сюды и кинет; что-нибудь да и выростет; ну, правду говоря, спорить за его, как хошь, не стоило".)
Видели это и сами крестьяне. Однако не тем миром они были мазаны, чтобы так, на полудоказательствах, пойти на мировую: "Не, брат зенлямер, ты нам трехземельную яму покажи, тогда мы табе поверим!" Вот ведь народ твердый!
Ну что ж, так - так так! Конечно, человеку непосвященному было бы трудно разобраться тут, особенно горожанину.
Я не был горожанином.
Я был "посвященным".
Чуть полевее куста мой опытный взор углядел чуть заметное углубление, в котором росли не луговые травы, как вокруг, а самая малость вымирающих, вытесняемых кустиков осоки и болотного хвоща.
- Вот она, "трехземельная" ваша! - топнул я ногой по осоке. - Не верите? Лопата у кого? Давайте копайте вот здесь.
Копать понадобилось не так уж глубоко, аршин с небольшим. Сначала лопата выковырнула из земли древнее, разодранное во многих местах, голенище. Потом на куче земли оказалось штук десять - двадцать глиняных черепков. И наконец, тот, кто копал, отшвырнул лопату в сторону: "Чего ж дальше-то рыть? Ясный факт - тутотка!"
Марковцы и мишковцы стояли, столпившись вокруг. Всего их набралось человек, наверное, двадцать. Я вглядывался в них, как в лица актеров в минуту "живой картины", которой заканчивается "Ревизор". У каждого было свое выражение лица. Одно лицо выражало разочарование, другое - недоумение, третье - пробивающуюся радость по поводу того, что "сла те, господи, кончен спор!".
Потом сквозь толпу, как линкор, прорезался Королев Павел - предволкомбеда.
- Ну что, спорщики? - насупив брови, метая вокруг "свирибые" (точь-в-точь Котобрыс!) взоры, начал он. - Ну - как? "Трехземельки" при матушке Катерине с молебствиями закладывали? Советскому замлямеру такой "трехземельки" до веку не найти, как она - заклятая? Ну, мишковцы, как? "Этот вузок еще наши деды и прадеды сохам пахали!" А марковцы: "Еще мой батька на тым болотце пять куч сена поставил, я сам помню"? Перед сельсоветом за грудки брались. У меня в комбеде чуть стол не сломали, кулакам бивши… А вот приходит тая Советская власть и призывает она советского замлямера, вот этого самого Ильвá. И этот Лéу, как у его на плечах голова, а не голосник, какие в старых церквах в стены для звуку заделывали, берет старинный план и велит четырем мужикам, вот с этого дерева начавши, рубить просеку в мышью норку шириной. И пересекае он нашу святую, благодатную гору Каменистку на две половины. И указывае там столоб, которого - скольки марковцы-мишковцы за подосиновикам сюда ни ходят - ни разу не найшли. И спускает нас всих, вместе взятых, вниз. И приводит прямо на заклятую "трехземельную" яму, з-за которой еще до революции трем марковцам да семи мишковцам затылки проломили. И велит копать. И выкапываем мы с-под земли голенище матушки Катерины, так-то ее и так-то, и еенный битый горшок, и вуголь, видать, из тых времен кадильницы… Ну вот, Советская власть в моем лице говорит теперь науке спасибо! А вам, чтоб я больше вас в комбеде не видел и про ваши вузки да лытки не слыхал. Понятно?
- Ето-то, Павел Михайлыч, нам теперь оченно понятно, - проговорил спокойный Филимоненок, - а вот как щукинский Лёвочка на нашей мишковской да марковской зямли лучше нас все столбы да ямы знае, вот это нам непонятно…
- Ну, так про то вы его и спрашивайте. Расскажешь им, Леу?
БЕЙ ВЕРЕСИМОВСКИХ!
…Велено Нам из села из Тискова,
Что, если где объявится,
Егорка Шутов - бить его!
И - бьем…
Н. А. Некрасов. "Кому на Руси жить хорошо"
Деревня Мишково сейчас лежит, как и в десятых годах лежала, почти на самом берегу небольшой реки Локни, притока Ловати. В этих местах Локня в те времена составляла (не знаю, составляет ли и сегодня) живое урочище - пограничный рубеж Великолучины и Новоржевщины, двух тогда уездов, сейчас, вероятно, районов.
В те времена Мишково относилось к Великолуцкому уезду тогдашней Псковской губернии. Каково административное деление там нынче - мне неизвестно, да для моего рассказа это и не имеет никакого значения.
Далеко за межуездным рубежом, так далеко, что мне ни разу не пришлось в такой дали побывать и узнать - в десяти ли это верстах от границы, в тридцати или дальше, имелась тогда маленькая по сравнению с Мишковом (в Мишкове было тогда жителей полтораста, если не двести, - большая, по нашим местам, деревня!) деревнюшка Вересимово, мало кому в наших местах известная даже по имени.
Вот и захотелось мне сейчас рассказать, при каких причудливых обстоятельствах пришлось мне впервые услышать ее название и одновременно узнать о странных взаимоотношениях, существовавших еще тогда между ее жителями и хорошо мне известными и милыми мишковцами.
Случилось вот что. Мы, то есть мама, брат и я, выкормили в том году превосходного "полукурносого" борова: полукурносый, по-нашему, означал - с примесью йоркширской крови. На вид, как мы прикидывали, он должен был потянуть пудов четырнадцать или пятнадцать: почти трехсоткилограммовый зверь!
"Поросенок" этот, выращенный нами из сосунков, был во всем нам очень мил, и имя у него было уютное: "Сват", потому что купили мы его у чьего-то свата. Но законы жизни суровы и жестоки: как бы ты ни относился нежно к своему бычку, боровку или барашку, приходит срок, и взаимная любовь кончается трагически: наступило время Свату быть заколоту!
Это вызвало у всех нас троих смущение и тревогу.
Но, прежде всего, среди нас не было охотников умерщвлять, колоть и резать наших скотов. Едва возникла необходимость пустить на убой хоть себе петуха или курицу, мама и брат просто делали вид, что они об этом ничего не слышали и слышать не хотят.
Так как старшим мужчиной в доме был я и так как, живучи от всех в известном удалении, я не мог немедленно найти добровольца на кровавое дело это, все обычно кончалось тем, что я заряжал двустволку, вскидывал курицу или петуха на мшистую крышу ледника и, когда птица, как ей подсказывает инстинкт, с шумом и кудахтаньем недовольно поднималась на самый конец, бил ее там, как какого-нибудь тетерева на суку.
Глупо? А вы пойдите зарежьте курицу…
Баранов в конце концов мы как-то научились резать: уж очень это глупое животное, вроде ничего не понимает. На телят, с их милыми, печальными глазами, ни у меня, ни у брата рука не поднималась, но находились охотники лишать их жизни за потроха… А вот перед внезапно возникшей необходимостью прикончить пятнадцатипудового, втрое более тяжелого, чем был тогда я сам, кабанищу я, честно говоря, спасовал. И даже не совсем от жалости: колоть такого хряка - это все равно что идти на медведя с рогатиной: тут до жалости, пожалуй, и дело дойти не успеет - просто страшно… Да ведь и сноровки на такие дела нет.
Так мы с неделю ходили все (и я больше других), повесив носы на квинту. И вдруг маму осенила счастливая идея. Она вспомнила про одного очень уж немолодого мишковского жителя - Семена Даниловича Данилова.
Семен Данилович этот был свояком главного волостного мясника и прасола Дмитрия Саврасова. Во дни "пик", которые случались у того перед михайловскими ярмарками, да и в другие табельные дни, Дмитрий Саврасов подряжал родственника на помощь по убойному делу, и Семен Данилович давно уже стал опытным специалистом по нему. Куда же и обращаться, если не в Мишково?
Красивым ярким солнечным днем, перед самыми святками, я сел на легонькие саночки-бегунки (недалеко-то недалеко, да морозит изрядно!) и поехал в Мишково с одним только опасением - дома ли мой Семен Данилыч? Семен Данилыч оказался дома, и даже более чем дома. В рубахе и белых с розовой ниткой подштанниках он слез с печки и, не одеваясь, сел рядом со мной на лавку - закурить.
Вид у него был какой-то не очень здоровый. Он с натугой кашлял, и густо-коричневые, как у турка, глаза его слезились - видимо, от насморка. Крупный, красивый старик с широкой бородой в легкую проседь и на две стороны, он сидел возле меня, опершись о скамейку руками у самой стенки, за спиной, и выжидал, что я скажу о цели моего приезда.
Так как работа, на которую я намеревался подрядить его, намечалась не на сегодня и не на завтра, кашель и насморк старика не могли помешать нашему договору. Но, конечно, нечего и думать было так, с места в карьер, раз-два, выложить ему, что мне от него надо. Да поступи я так, меня последний мальчишка-собадражник засмеял бы за такую невежливость…
Разумеется, я знал этикет и начал переговоры честь честью о морозах, о том, что, верно ведь, зима идет по лету: была кóло троицы жара, вот теперь как раз морозы-то и схватили… О том, что надо подумать: давно ли покров был, а гляж-ко, уже и сочельник на носу…