Был пасмурный ветреный денек, когда Орлик добрался до "Аскании-Новы". Не забираясь в глубь экономии, он побродил по боковым тропинкам, проложенным среди кустов орешника и малины.
Здесь, оставаясь незамеченным, Орлик мог зато сам все видеть и подмечать.
Правду сказать, забрел сюда Орлик больше из любопытства, чем по надобности. Держал он путь на Каховку и ведущие к ней старые чумацкие шляхи знал. Там, за Каховкой, сразу за Днепром на правом берегу, - свои!
Вот по дороге к Каховке, вернее к своим, до которых Орлик надеялся добраться, он и завернул в знаменитое имение богатейшего в Таврии помещика Фальц-Фейна.
Орлик забирался в лесные рощи, иногда выходил на широкие безлюдные аллеи. Вот открылась большая поляна, за ней начинался фруктовый сад. Горы спелой черешни лежали на земле. Черешню не снимали из-за военных действий, и вот лежит, гниет.
Не выходила из головы Орлика рыженькая Аня, милая краснощекая Анютка, которую ни за что зарубили белоказаки. Орлику казалось, он отдаст должное ее памяти, если расскажет здесь кому-нибудь из батраков о ее доброй душе и мученической смерти. А в Каховке он постарается найти ее родных, если они живы, и оставить им ее платье и денег.
А кроме этой, была еще причина. Очень хотелось поглядеть то место, где, если бы не Врангель, уже была бы устроена чудесная детская колония для питерских ребят, и как бы радовали их эти аллеи, сады, заросли орешника, и не пропали бы эти горы черешни, и звонкие голоса целый день оглашали бы эти места, сейчас такие тихие и почти безлюдные. Ни для кого поют птицы, ни для кого цветут клумбы.
С полудня пошел дождь. Необычный дождь, без грозы, частой в здешних местах. Серая пелена окутала все вокруг. Орлик не уберегся, промок и, увидев на одной полянке соломенный курень, у которого сидел одиноко седой дядька в широкополом бриле, подошел, поздоровался и присел.
- Ты будешь чья? - последовал вопрос. - Ты нашая?
Орлик так отвык от обращения к нему в женском роде, что теперь с трудом заново к этому приноравливался. "Ну да ничего, временно", - утешал он себя, но, слыша обращение к нему, как к дивчине, все равно хмурился.
- Вашая, вашая, - скороговоркой ответил он дядьке. - Дозвольте у костра посидеть.
Понемногу разговорились. Дядька, оказалось, служит здесь сторожем, охраняет от порубки лес. Еще в пути, из рассказов встречных крестьян, Орлик знал, что в экономию вернулись прежние "хозяева" - не сам Фальц-Фейн, тоже из каких-то немецких баронов, а его прислуга - управляющие, агрономы и распорядители. И опять работает в хозяйстве экономии целый штат скотников, садоводов, дворников и сторожей, и опять на огородах и полях имения батрачит всякий люд из окрестных сел.
- И как это вы, дядю, можете робыть на буржуев? - возмущался Орлик в ходе беседы со стариком у куреня. - Я бы не стал!
- Як так - не стал? - озадаченно поднял брови дед. - Ты же, первое дело, дивчина?
- Ну, не стала бы, - спохватился Орлик.
- А второе дело, скажи, шо тут зробышь, голубка? Жить я же ж надо же ж.
Опять Орлик слышал знакомые выражения: "а куда я ж денешься?", "надо же ж" и тому подобное. Идет борьба, а людям-то надо "якось просуществовать".
Оказалось, дед знал Аню и опечалился, когда услышал от Орлика о ее гибели, но тут же, вздохнув, развел жилистыми руками:
- Ну что тут зробышь? Война ж…
Потом он стал вспоминать, как хорошо все было до войны, и сокрушался, как теперь все плохо. Экономия разграблена, добро гибнет, а сколько его тут было в имении у "Фица" - не счесть. Орлику не понравилось, что дед восхваляет старые времена: сказал бы лучше спасибо тем, кто этот строй сверг и воюет сейчас за новый.
- Ты хоть белым не помогай, диду, - сказал Орлик, прощаясь со сторожем.
- А зачем мне им помогать? Нехай згинут!
- О! - возрадовался Орлик. - Дай руку!
Дед приподнялся и стал пристально всматриваться в Орлика подслеповатыми глазами.
- А ты верно нашая? - спросил он с улыбкой. - Ты не хлопчик, часом?
Орлик усмехнулся, осветился весь, по душе ему было, что и в женской одежде его принимают за хлопчика.
- Где ж ты тут живешь, шо робышь?
- Живу между небом и землей, диду, а роблю я то, шо все добрые люди, роблят. За честь, за свободу стою!
- Хе, - все улыбался старик. - Ну, стой, стой! Дай боже… - Он вдруг оглянулся и тихо зашепелявил: - Так передай там, откуда тебя прислали, вот что: с Врангелем наши не пойдут. Чуешь, дивка, ты же, я понимаю, подослана от красных. Вот и передай все как есть. Не дадут наши белякам ни лошадей, ни овса, ни хлеба. И в армию ихнюю не пойдут. Так и передай!..
Увы, Орлик сейчас не был в разведке, и, осторожности ради, он стал уверять старика, что вовсе не подослан сюда красными, а просто идет к себе домой и случайно оказался в этом имении.
- Ну-ну, - кивал старик. - Я же понимаю. Сам був колись солдатом и на фронте.
На дорогу он дал Орлику полбуханки хлеба и кусок сала.
- Про Аню тут расскажите, - просил Орлик.
- Расскажу людям, расскажу. Иди с миром, дивчина, дай бог увидаться нам еще раз.
- Увидимся, - бодро отвечал Орлик.
Пыльные чумацкие шляхи привели Орлика в тихий предвечерний час к еще более пыльным окраинным улицам Каховки.
Город, Днепр, засиневший вдали, за домиками, огородами и зелеными рощами, рыбацкие лодки на белопесчаном пологом берегу, запах ближней лесопилки, шум старой мельницы в заливе - все тут было знакомо, все, что видел глаз, было для Орлика родным домом. С детства знакомо - он вырос тут, среди этих бесчисленных заливов, островков, перекатов, раскиданных среди плавней, рыбачьих хуторков и крестьянских поселков.
В городе белые установили комендантский час, и он начинал действовать с девяти вечера. Еще светло, а людей словно метлой вымело, ни души на улицах и в переулках. Хорошо зная Каховку, Орлик благополучно миновал встречавшиеся на пути казачьи патрули, но, пока он добрался до нужной улицы, ушло немало времени. Двадцать раз забегал при опасности в подворотни, прятался в садах, ложился в грязные канавы и страшно злился, что должен все это выделывать. Так унижаться перед врагом, господи!
Был поздний вечер, когда Орлик подошел к дому, где жила его мать. Полгода назад, еще при власти красных, Евдокия Тихоновна переселилась из рыбацкой развалюхи в город. Как матери красноармейца Евдокии Тихоновне дали тогда хорошую комнату в трехэтажном доме бежавшего от красных хлеботорговца и семь аршин ситца. В январе, перед уходом на фронт, Саша успела побывать в новом жилище матери и порадоваться - наконец-то у них не развалюха-хибарка, а большая, светлая комната на втором этаже, с тремя окнами на бульвар! И с голубой люстрой, с крашеным деревянным полом, а не земляным!
Оказалось, ситец мать сберегла, хотя сама ходила бог весть в чем, одни заплаты на ее платье, а вот комнаты лишилась.
Недели три назад, после того как в Каховку пришли белые, подкатилась к Евдокии Тихоновне соседка, жена парикмахера тетя Поля, и давай уговаривать: "Тебе, милая, худо, тебе есть нечего, голодуешь, а держишь одна такую большую комнату. На что она тебе, одинокой? Хочешь, переезжай в мою, а я тебе в обмен еще два пуда белой крупчатки дам". А жила парикмахерша в глубоком подвале тут же, во дворе, - ее собственный домик недавно сгорел. Подумала Евдокия, погоревала, махнула рукой и согласилась. В подвале-то еще жить можно, а без хлеба-то как?
Мать не узнала Сашу, когда та вдруг как снег на голову свалилась. Был поздний вечер, в подвале тускло горел каганец.
- Ты? Сашенька? Откуда? - заголосила Евдокия, обнимая дочь. - Ой, лышенько, помру я от радости! Ой, дитятко мое!..
Вид у Саши был усталый, измученный, но не это поражало; казалось, она страшно обижена на мать за то, что та очутилась в подвале. Тут было сыро, неприютно, холодно, хотя шел уже июль и дни стояли очень жаркие.
А мать не понимала, что за одежда на дочери. Старая матросская тельняшка заправлена в юбку, а на ногах полосатые чулки и постолы. Голова давно не чесанная, черная копна с лихим чубом на весь лоб. По лицу не девушка, а явный хлопец, по фигуре тоже, но такой уж Саша уродилась, с малых лет была озорнее мальчишки характером и видом совсем мальчишка. Что поделаешь, урождаются и такие.
- Ой, лышенько! Ой, дитятко! - только и твердила мать. - Так где же ты это время була? Шо робыла?
Саша пообещала рассказать все потом, после. А сейчас мать лучше бы поесть чего-нибудь дала да объяснила бы, как в таком глубоком подвале очутилась вместо той светлой комнаты с голубой люстрой. Смотрит Саша на мать и ждет ответа, а та стоит, худющая, босая, и вытирает слезы, а слов у нее нету.
- Ох! - вырвалось у Саши. - Сволочи!
Она решила, что это белые переселили сюда ее маму, но когда за ужином узнала, как на самом деле все получилось, то пригорюнилась и стала себя ругать, что не думала все эти месяцы о матери, не помогала ей.
Боже, а ведь как богато она, Саша, жила! И не столь даже богато, а как-то возвышенно, словно бы оторванно от земного, мелкого, скудного. Кружилась в каком-то сказочном водовороте событий, где все потрясающе интересно и не имеет ничего общего с бедностью и нищетой, с уважением и голодом.
На ужин Евдокия сварила суп с галушками из той самой муки, которую получила за светлую комнату с голубой люстрой. Мука, правда, белая, хорошая, крупчатка с двумя нулями или даже с тремя, - черт ее знает, Саша и глядеть на мешок не хотела, на эти нули, будь они прокляты вместе с этой хитрой парикмахершей, будь она тоже проклята! Зарубить бы ее, шкуру!