Валерий Шамшурин - Каленая соль стр 4.

Шрифт
Фон

– Ныне не токмо стрелецкого голову, а и царя не признают. Микулин-то вон схватился с мужиками в Балахне – еле рознял. Без краев смута. Даже я, ако на духу тебе, Александр Андреевич, признаюся, даже я в шатости.

– Нам с тобой в узде держать себя пристало.

– Оно так, а все ж не зря людишки баламутятся. Не мил им, не угоден Шуйский. Дворянам неприбыльно, крестьяне вопят. Ивашку Болотникова он еле угомонил, а новых Ивашек наплодилось – не счесть. Не опростоволоситься бы нам с Шуйским-то…

Ни с кем другим не затевал таких разговоров до Нижнего пребывавший дьяком в Москве и умевший держать язык за зубами Алябьев, но Репнину доверялся.

В отличку от своих крутых предков Репниных-Оболенских был Александр Андреевич незлоблив, сдержан, уживчив, никому не заступал дороги и никого открыто не порицал. А ведь свежа еще память о том злосчастном времени, когда родич его Михаил Петрович восстал против самого Ивана Грозного. На одном из своих диких разгульных пиров царь повелел напялить скоморошью личину на гордого боярина. Михаил Петрович в негодовании сорвал и растоптал мерзкую харю, громко приговаривая: "Ужель я, родовитый русский боярин, позволю насмехаться над собою, ужель я стыда не ведаю!.." Седмицы не прошло, как строптивца убили в церкви. Вот какие были Репнины! Но Александр-то Андреевич отличался усердием, нынешнему царю с твердой верой служил. И говорить обидное о Шуйском при Александре Андреевиче – мало что дерзость, крамола явная.

Однако первый воевода лишь слабо шевельнулся у горячих изразцов, переступил с ноги на ногу. "И печь-то не греет его", – сочувственно подумал Алябьев.

Узкое, с глубоко запавшими глазницами лицо Репнина оставалось бесстрастным. Он стоял с закрытыми глазами, будто вслушиваясь в какие-то свои мысли, вяло поглаживал короткую сивую бородку. Могло подуматься, что он засыпает, а Алябьев ведет разговоры сам с собой.

С недавним приходом Репнина на воеводство в Нижний стали кругами расходиться нелестные слухи о нем, как они распространялись о всяком, кто в прежние лета не избежал опалы. Алябьев мог подтвердить, что лет десять назад, при Годунове, был Репнин унижен по службе перед боярином князем Иваном Сицким. И тогда кем-то из Оболенских, не стерпевших такого посрамления своего рода, была подана челобитная царю, что-де сделано это по злому умыслу брата жены Сицкого Федора Никитича Романова. Сделано для порухи и укора от рода Романовых роду Оболенских. И что же? Годунов тогда не воспользовался случаем местнического раздора, чтобы укротить своего завистливого врага Никитича, метившего на престол, затушил опасную искру, а Репнин безропотно стерпел обиду и даже виду не подал. Перекидывали его, терпеливца, воеводой сторожевого полка из городка в городок: то в Переславль-Рязанский, то в Калугу, то в Епифань. А он мог бы по родовитости и в престольной с любым боярином потягаться. Не пожелал, подальше держался от царского двора – все на отшибе, все с войском на ветру и холоду, в пыли и слякоти. Велика ли честь? И все же Алябьеву, изрядно наторевшему в хитрых службах при дворе, пришлась по нраву доброчестивость своего нынешнего начальника в те поры, когда другие алчно делили меж собой жирные куски. И не мог он найти вины, за которую Годунов наложил на Репнина опалу, в конце концов все-таки затеяв дело против злокозненных Романовых.

– Что же ты молчишь, Александр Андреевич? – спросил Алябьев.

– Правда твоя, – помедлив, словно давая себе время отвлечься от своих дум, тихо промолвил первый воевода.

– Может, горько тебе было слушать мои грубые речения? Не суди уж строго.

– Али попрека ждешь, Андрей Семенович? Нет, битый я и терзаный, потому одной праведностью дорожу. И не утаю от тебя, что я тоже в смятении был, да рассудил иначе.

– Откройся, коли так.

– Поистине, не высок, а низок Василий-то Иванович Шуйский. За свои лета проведал я многое про него да и сам к нему близок был: все его нутро вызнал. Лжа в нем. На плаху Шуйского за козни не зря водили. Страху великого он натерпелся, ан не образумился. На престол влез тоже, почитай, по лжи, лукавил, боярам поноровку чиня. Власть самодержавную принизил, извечными царскими устоями поступился – токмо бы выше всех сести. Ему бы по-стариковски на печку лезть, ан властолюбие очи затмило. Кой прок в хитрости без ума, во власти без силы?

Репнин наконец покинул облюбованное место, подошел к окну, глянул сквозь завлажневшую слюду на повисшие плетями ветки берез, с которых сползал мокрый снег.

– Поотпустило никак. И силы небесные в сумятице. Вдругорядь жди, повернет на стужу.

Он сел за стол, закутался в широкий охабень, устроился в нем, как в гнезде. Не владычный воевода – стареющий, покорно сносящий все напасти человечишко. И однако же в нем нельзя было не видеть высокородного достоинства и горделивости.

– Правда твоя, Андрей Семенович, – повторил ровным голосом Репнин, – да токмо, отступись мы от Шуйского, вовсе погибельную поруху содеем. Больше шатости у нас будет, а на земле нашей усобиц.

– Куда ни кинь, – всюду клин, – со вздохом отозвался Алябьев.

– К добру ли, коли всяк себя царем возомнит да своевольничать пустится? Потому, мыслю, покорство худому царю ныне достойней непокорства. Развеем все по ветру, отпустим вожжи, и нам самим же не поздоровится. Смекаешь? Жигимонт-то, король польский, токмо того и ждет. Новым самозванством он, аки копьем в стену, тычет, крепка ли еще у нас стена, або вовсе с гнилью: ах, мол, с гнилью, так мы вам своего плотника поставим, раз бросили без призора и починки. Глядь, а на престоле-то русском уже иноземец.

– Не приведи бог!..

– Начеку быти надобно. Я уж грамоты и в Пермь, и в Вологду, и в Новгород, и в ины города, и Строгановым готовлю. Докричуся ли токмо, пройму ли?..

7

Еще не заледенели на легком морозце тела повешенных над крепостным рвом Тимохи Таскаева и его сподручников, а уж новая волна тушинских возмутителей подкатывалась к Нижнему.

В полутора верстах от верхнего посада, на Арзамасской дороге, у самой Слуды – обрывистого, заросшего по кручам вековым лесом высокого окского берега, – собрались нижегородские ратники. Между Слудой, справа, и покатыми долами с вырубками и редколесьем, слева, через все голое поле, заглаженное неглубоким снегом, протянулась неширокая заграда из саней, жердевых рогаток и бревен. Несколько затинных пищалей, снятых со стен крепости, было установлено повдоль всей линии защиты. Среди стрельцов и ратников мелькал посадский люд в потрепанных зипунах и овчинных шубейках.

Алябьев стянул сюда все силы. Немало оказалось и добровольцев. Даже обозники, вооружившись копьями и рогатинами, встали у заграды.

Стужа была невелика, но люди томились с рассвета и потому озябли. Пытаясь разогреться, топтались, подталкивали локтями друг друга, похлопывали рукавицами, затевали возню, кое-где уже заколыхались дымки костров. Поневоле спадало напряжение, расстраивались ряды, скучивались толпы вокруг шпыней да бахарей, громче становились разговоры и смех, словно все забыли, что не на гульбу, не на торг явились, а на опасное, смертное дело.

У одного из костров собрались посадские, бойко переговаривались.

– Куды в огонь лапти суешь, спалишься!

– Пугай!

– Бедовый, зрю.

– На небушко с дымом взлететь мыслит. Там бух боженьке в ноги: "Не вели казнить, вели миловать. Принимай паленого!" – "Ах, паленого, – молвит боженька. – Тады не ко мне, а к чертям на противень".

– Гы-гы-гы!..

– Эх, милуй правого, лупи виноватого!

– А ты чего излатанную тегиляшку напялил? Кольчужку хотя б старенькую попросил, я б удружил.

– У него заплаты заговоренные, поди, крепче брони.

– Сошел с нагорий святой Егорий!

– Гы-гы-гы!..

У другого костра велся чинный разговор о добрых и злонравных царях.

– Вот Федор Иоанныч был, царство ему небесное, благостен, ласков, денно и нощно молился за нас.

– И намолил Юрьев день!

– Так то все Борискиных рук дело, цареубийцы.

– Вали на Годунова! Доподлинно царевич Дмитрий сам в Угличе убился, в трясучке на нож упал.

– Откедова ж другой вылупился, опосля еще один, нынешний?

– Жигимонт от своих ляхов насылает. А первого, истинного-то, нет, его прах, вестимо, Шуйский в Москву перевез.

– А Жигимонт чего ж?

– Лиходейничат. Да ты проведай у нашего литвина.

– Эй, Иванка, молви словечко про ляшского короля, – обратился один из ратников к мрачно стоящему поодаль литвину Йонасу, отец которого еще в пору войны со Стефаном Баторием был взят в плен, сослан в нижегородские пределы и благополучно прижился тут, обзаведясь семьей.

– Псам его под хвост! Рупуже вельню![Чертова жаба! (литовск.)] – выругался литвин.

– Вона что? Лютый, чаю, Жигимонт.

– У немцев тоже был король, так и прозывался Лютый.

– Лютер, – поправил замкнутый литвин.

– Един хрен: Лютый або Лютер. Токмо ныне у них никакого нет.

– Совсем без царя?

– Совсем!

– А у кого ж непутевый-то? Про коего бают, что без толку веру меняет, вино хлещет да к девкам под подол лазит.

– То Андрей Веселый [Анри IV, Генрих Наваррский – французский король.], он будет франкский. А немцы, вот те крест, без царя.

– Лжа! Ужель можно без царя? За что же их бог наказал?

– Нашли диво! А в аглицких землях баба правит.

– Будя народ-то потешати! Право, охальники вы, мужики!..

Уже недолго оставалось до полудня, а сигнала о появлении тушинцев все не было, хотя скрытно рыскавшие по дальним перелескам вершники донесли Алябьеву, что враг на подходе: "Гуртом, ровно стадо, тянутся". Эта весть несколько успокоила одолеваемого сомнениями воеводу. Войско он выстроил верно.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора