Я: Да нет же...
И мать перечислила мне с десяток имен, в основном из окружения отца. На всё я отвечал отрицательно.
МАТЬ: Ну а как он выглядел-то?
Я: Совсем без волос... и с такими маленькими усиками.
МАТЬ: Ах, так он вовсе никакой не граф, это Графэ!
Я: Да-да, именно Графэ! "Хлеб наш насущный…"
Несколько месяцев спустя, в октябре, меня отдали в коллеж - и на том завершилась первая глава моего жизнеописания.
Мои пансионы
Господин де Сент-Анж Ботье

Портрет господина де Сент-Анж Ботье
Нет нужды делать вид, будто я был примерным учеником. И вот почему. Просто я не из тех, кто десять лет кряду учится в одной и той же школе - нет, вот уж чего не было, того не было... На самом деле, прежде чем достичь возраста, когда принято держать экзамен на степень бакалавра и получать аттестат зрелости, мне было суждено перепробовать по меньшей мере одиннадцать разных лицеев, коллежей, школ, пансионов и прочих учебных заведений.
(Заметьте, я не сказал "получить степень" бакалавра. Я имел в виду "достичь возраста".)
Самой, пожалуй, удивительной особенностью моей ученической эпопеи было то, что я не пошёл дальше шестого класса. Так и застрял в нём до восемнадцати лет. А причина тому проще не бывает. Дело в том, что во всех коллежах существовало правило: новичка зачисляли в тот же класс, на котором он закончил обучение в предыдущей школе. Стало быть, сменив одиннадцать коллежей, я десять раз проучился в шестом.
Так что с полным правом могу сказать: "мой шестой".
Поверьте, у меня и в мыслях нет кичиться здесь тем, что был нерадивым учеником, и всё же, думаю, не зря я завёл разговор о своём печальном опыте на этом поприще, по крайней мере, хоть воспользуюсь случаем и во всеуслышанье выскажу всё, что думаю о системе образования, которая практикуется во Франции - да и в других странах тоже.
Но для начала расскажу про свои пансионы.
В 1891 году, в шестилетнем возрасте, меня определили к господину де Сент-Анж Ботье, его заведение размещалось на улице Сен-Фердинанд, дом 15, в районе проспекта Терн.
Как воспитатель господин де Сент-Анж Ботье особыми амбициями не отличался. Он учил читать, писать, вот и всё. А потому и подопечные у него были сплошь одни малолетки.
Он носил длинную чёрную бороду и очки в золотой оправе, которые казались одной из неотъемлемых чёрт его сурового лица. Он никогда не расставался с ними целиком. Я имею в виду очки. Порой во время урока он приподнимал их и закидывал на бледный лоб, чтобы протереть глаза - эти глаза, которые казались нам совсем крошечными, как пуговки.
Потом, резко вздёрнув брови, месьё Ботье водворял очки на прежнее место - и продолжал урок.
Похоже, у него вообще не было здоровья, терпение его не имело границ, и мне в жизни не случалось встречать человека печальней и добрей милейшего господина де Сент-Анжа Ботье. Однако мы были ещё не в том возрасте, чтобы по достоинству оценить его долготерпение. А поскольку он без конца задавал нам вопросы, и вопросы эти мало отличались друг от друга, я вбил себе в голову, будто он сам ничего не знает, раз ничего в памяти не держится.
Вот, к примеру, он спрашивал:
- Сколько будет дважды два?
- Четыре! - хором отвечали мы.
А я думал: "Вот уже три дня кряду он задаёт нам один и тот же вопрос. Должно быть, опять запамятовал!"
В классной комнате была чёрная доска, она висела позади его стола. Но мы к ней не подходили. Он приберегал её для себя одного. И старательно выводил на ней мелом печатные буквы - неторопливо, медленней не придумаешь! Явно ничто не доставляло ему большего наслаждения, чем чередовать в буквах толстые чёрточки и тонкие штрихи. У нас было такое впечатление, что это единственное, что доставляет ему на свете истинную радость - и, надо отдать нам должное, мы с уважением относились к этой причуде - как уважают безобидные чудачества или молчаливые пристрастия. И наблюдали за этим священнодействием с чувством, которого вообще-то было бы трудно ожидать от таких малолеток, как мы, - однако, клянусь, в нём были терпимость и снисходительность.
У меня было впечатление, возможно, ложное, но вполне отчётливое, что к некоторым из своих питомцев он испытывал какие-то особенно нежные чувства. И эта привязанность проявлялась весьма необычным образом. Поскольку он знал, что лишится учеников, едва ему худо-бедно удастся обучить их тому малому, что знал сам, подозреваю, он намеренно не обременял любимчиков излишними трудами, дабы как можно дольше удержать их подле себя.
Зато питомцы, которые не удостаивались его благосклонности, уже через три месяца умели и читать, и писать. Я оставался у него целый год. И очень горжусь этим.
Кстати, возможно, именно по этой самой причине я всегда воспринимал как недругов всех тех, кто пытался силой заставить меня трудиться.
И даже сейчас, когда мне приходится слышать о каком-то ребёнке, будто он "очень отсталый", лично я всякий раз думаю, что, скорей всего, его просто очень сильно любят.
Однажды вечером дедушка, посадив меня на колени, сказал:
- Ну-ка посмотрим, как ты преуспел в грамоте!
Потом взял газету "Лё Фигаро" и, ткнув пальцем в название, добавил:
- Ну, читай!
- Эль... Е.. Лё... Эф... И.. Фи... Фига., эр... о... ро...
- И что же получается?
- Лё...
- А дальше что?
- Не знаю.
- Давай сначала.
Я послушно начал с начала, но без удовольствия и без всякой надежды.
- Эль, е, лё... Эф, и, Фи... гэ, а, га... эр, о, ро!
- Ну-ну... и что же получается?
- "Лё Голуа"! - пытаясь угадать, выкрикнул я.
Жансон-де-Сайи

Господин директор лицея
Год спустя, в 1892-м, я был пострижен и отдан в лицей. Мне купили все необходимые по списку личные вещи, нательное бельишко и прочие мелочи, а также положенный лицеистам форменный костюмчик.
Моя гордость от обладания всей этой новёхонькой и такой непривычной одеждой рассеялась довольно быстро. Воротничок жал, ботинки оказались слишком тяжёлыми, носовой платок чересчур большим - а сам я чувствовал себя совсем-совсем крошечным.
Кроме того, мне то и дело говорили, что я должен быть счастлив, что меня приняли в лицей пансионером, ведь это большая удача, и чересчур уж часто повторяли, что это должно пойти мне на пользу - всё это вселяло какую-то тревогу.
Как я буду спать там по ночам? Вот что мучило меня больше всего.
Мать и дедушка с бабушкой отвезли меня туда в экипаже, и на закате дня вручили попечениям директора лицея.
Навсегда сохраню воспоминания об этих зловещих мгновеньях. Тем более что родственники были уже не в силах более скрывать своих чувств. В глазах у них стояли слёзы, а поскольку они то и дело советовали мне "держаться молодцом", я в конце концов стал спрашивать себя, суждено ли мне когда-нибудь увидеть их снова, не решились ли они принести меня в жертву и не грозит ли мне смертельная опасность?..
Что же случилось? Почему это мои родственники вдруг утратили былое хладнокровие? Откуда вдруг это безумное желание взять меня на руки и унести назад домой? Чья тут была вина?
Вся причина была в директоре лицея. В директоре лицея, который вёл себя враждебней не придумаешь. Это говорит не маленький мальчик, но мужчина, который сохранил об этом воспоминания. А уж я-то запомнил всё, будто это было вчера. Как сейчас вижу, как он играет комедию - потому что и в самом деле играл комедию: комедию человека, который был суров, потому что так ему положено, но и справедлив, потому что так должно.
Справедлив - будто я уже в чём-то провинился!
Идиотская важность, дурацкая самоуверенность, а уж физиономия противней не придумать! А для чего все эти уловки? Чтобы нагнать страху на семилетнего ребёнка! Вот уж поистине зло от лукавого! Выходит, эти люди не любят своего ремесла? Должно быть, не понимают, в чём их предназначение? Конечно же нет, им и в голову не приходит, что профессия их могла бы стать самой прекрасной на свете. Однако им куда больше по вкусу внушать страх, чем любовь. Понятно, это и быстрей, и достается куда легче. А ведь по идее школа могла бы стать поистине райским учреждением. Разве не восхитительна сама по себе мысль собрать детей, чтобы обучать их вместе и дать возможность общаться друг с другом? Почему же тогда лицеи чаще всего напоминают тюрьму?
Прежде всего, надо лишить людей права строить всё, что ни взбредёт им в голову. Пора поставить под запрет эту привычку позорить города подобными уродливыми сооружениями. И надобно строго наказывать архитекторов, возводящих этаких чудовищ.
А как случилось, что преподаватели вот уж с незапамятных времён так и не нашли средства побороть неприязнь учеников и помешать им издеваться над ними?
Говорят, дети злы. А мне кажется, такими их делают. Более того, осмелюсь предположить, что они только и ждут повода, чтобы обозлиться - но в то же время и поумнеть им тоже хочется. И думаю, мы даже сами не знаем, как умны, когда нам десять лет. Потом, к пятнадцати, мало-помалу глупеем благодаря общению со взрослыми неумными, неловкими или просто недоброжелательными, которые пробуждают в нас самые дурные инстинкты. И всё же мы удивились бы, как много понимаем, когда нам десять лет - знай мы в этом возрасте, что это значит: понимать.