- Как я могу быть праздной, - ответила молодая женщина, и глаза ее наполнились слезами, - когда я знаю, что почти в каждом куске нашего хлеба есть капля твоей крови? Да я не могла бы жить, если бы не отдавала все свои силы наравне с тобой! Разве у нас не должно быть общим все - и радости и горести?
- Тебе холодно! - с отчаянием вскричал Луиджи. - Плотней запахни шаль на груди, моя Джиневра! Ночь сегодня прохладная и сырая!
Они подошли, обнявшись, к окну: молодая женщина склонила голову на грудь возлюбленного, и, погрузившись в глубокое молчание, они взглянули на небо, на котором медленно занималась заря. Сизые тучки быстро рассеивались, и восток разгорался все ослепительнее.
- Видишь, - сказала Джиневра, - это знамение: нас ждет счастье!
- Да, на небе, - горько усмехнулся Луиджи. - О Джиневра, ведь ты по праву заслужила все сокровища земли...
- Но мне принадлежит твое сердце! - прервала она, и в голосе ее зазвенела радость.
- О, я не жалуюсь! - Он крепко прижал ее к себе и осыпал поцелуями нежное лицо, которое уже чуть-чуть утратило свежесть юности, но выражало такую доброту и ласку, что Луиджи стоило только взглянуть на него, чтобы сразу утешиться.
- Какая тишина! - сказала Джиневра. - Друг мой, мне так хорошо сейчас оттого, что я не сплю! Право же, величие ночи захватывает, покоряет, будит вдохновение; есть что-то непреодолимо притягательное в этой мысли: все кругом спит, а я бодрствую!
- О моя Джиневра! Я давно уже постиг всю тонкую прелесть твоей души! Но вот и рассвет: пора спать.
- Да, - ответила она, - если не я одна буду спать. Мне было так горько, когда однажды ночью я узнала, что мой Луиджи бодрствует без меня!
Некоторое время стойкость молодых супругов в несчастье вознаграждалась; однако событие, которое бывает венцом счастья в каждом супружестве, стало для них роковым: Джиневра родила сына, и был он, говоря языком народа, хорош, как ясный день.
Материнство придало душевных сил молодой женщине. Луиджи вошел в долги, чтобы покрыть расходы, связанные с рождением ребенка. Таким образом, в первое время она не чувствовала всей тягости нужды, и супруги наслаждались счастьем, воспитывая свое дитя. Это было последнее дарованное им блаженство. Как два пловца, соединенными усилиями преодолевающие стремнину, чета корсиканцев сначала боролась мужественно; но иногда оба впадали в апатию, похожую на сонливость перед близкой смертью; вскоре им пришлось продать самые ценные свои вещи. Бедность нагрянула внезапно - еще не отталкивающая, пока лишь в простой одежде и почти терпимая; в голосе ее не было ничего пугающего, она не привела с собой ни отчаяния, ни кошмаров, за ней не тащились лохмотья; но она отнимала привычки и воспоминания дней довольства, она выкорчевывала человеческое достоинство. Затем ввалилась нищета во всем ее безобразии, бесстыдно влача свое рубище, попирая ногами все человеческие чувства.
Через семь-восемь месяцев после рождения маленького Бартоломео в матери, кормившей хилого ребенка, едва можно было узнать оригинал чудесного портрета, последнего украшения их опустелой комнаты.
Живя без топлива в суровую зиму, Джиневра видела, как постепенно грубеют ее черты, как щеки ее становятся белей фарфора. Казалось, поблекли даже глаза. Но она о себе забывала: плача, смотрела Джиневра на худенькое, бескровное личико своего ребенка и страдала только его страданиями. Стоя подле жены, Луиджи молчал, не находя мужества улыбнуться сыну.
- Я обошел весь Париж, - глухо сказал он, - у меня здесь души знакомой нет, а как набраться духу просить постороннего? Верньо, мой старый товарищ со времен Египетской кампании, замешан в заговоре и попал в тюрьму, к тому же он отдал мне все, что имел. А наш хозяин уже год не берет с нас платы.
- Но ведь нам ничего не нужно, - кротко ответила Джиневра, стараясь казаться спокойной.
- Каждый день приносит новые трудности, - в ужасе проговорил Луиджи.
Голод уже стучался в их двери. Луиджи унес все картины Джиневры, ее портрет, кое-какую мебель, без которой они еще могли обойтись, продал все за бесценок, но вырученных грошей хватило, только чтобы оттянуть на время агонию супругов. В эти роковые дни Джиневра предстала во всем своем благородстве, во всей безмерности своего долготерпения; она стойко переносила страдания, ее деятельный дух служил ей опорой против всех недугов; сама еле живая, она окружила нежной заботой угасающего сына, писала картины, поистине чудесным образом успевала заниматься хозяйством и ухитрялась справляться со всем. Она даже чувствовала себя счастливой, когда ей удавалось вызвать изумленную улыбку на лице Луиджи, увидевшего, как опрятно убрана их единственная комната.
- Друг мой, этот кусок хлеба твой, - сказала она однажды вечером, когда он, усталый, вернулся домой.
- А ты?
- Я... я, милый, уже обедала. Мне ничего не нужно.
И нежное выражение ее лица еще настойчивей, чем ее слова, требовало, чтобы Луиджи принял этот хлеб. Он ответил ей поцелуем, в котором был горький привкус отчаяния; таким поцелуем обмениваются перед казнью друзья, прощаясь на эшафоте. В эти торжественные мгновения друг видит до дна сердце друга. Так и несчастный Луиджи, поняв вдруг, что у жены не было ни крошки во рту, почувствовал ту же муку, которой сгорала она; он задрожал и, сославшись на срочные дела, бросился из дому; ему легче было умереть медленной смертью от яда, чем выжить, отняв у нее последний кусок хлеба.
Он принялся бродить по улицам Парижа, среди блестящих карет, среди наглой роскоши, которая оскорбляет глаз бедняка; не оглядываясь, стремглав побежал он мимо лавок менял, где сверкало золото; в конце концов ему осталось одно решение: продать самого себя, пойти в солдаты вместо какого-нибудь рекрута; Луиджи надеялся этим самопожертвованием спасти Джиневру: когда его не будет в Париже, Бартоломео смилуется над дочерью.
Итак, Луиджи отправился искать людей, промышлявших торговлей белыми рабами, и почувствовал себя почти счастливым, когда обнаружил в таком работорговце бывшего офицера императорской гвардии.
- Я два дня ничего не ел, - сказал он, едва выговаривая слова от слабости, - жена умирает с голоду, но я не слышу от нее ни звука жалобы, она, верно, так и умрет, улыбаясь. Товарищ, бога ради, - прибавил он с горькой усмешкой, - заплати мне вперед за мою особу; я человек здоровый, сейчас не служу, и я...
Офицер дал Луиджи задаток в счет причитавшихся денег. Ощутив в ладони пригоршню золотых монет, несчастный судорожно засмеялся и опрометью бросился к дому, задыхаясь и крича на бегу: "О моя Джиневра! Джиневра!"
Уже вечерело, когда он добрался домой. Он вошел совсем тихо, на цыпочках, боясь потревожить жену, которая была очень слаба, когда он уходил. Последние лучи солнца, пробившись в слуховое окошко, меркли на лице Джиневры, уснувшей в кресле с младенцем у груди.
- Проснись, дорогая, - сказал он, не замечая, что ребенок, который в эту минуту был залит ослепительным светом, лежит в какой-то странной позе.
Заслышав голос Луиджи, бедная мать открыла глаза и, встретившись с его взглядом, улыбнулась, но Луиджи вскрикнул от ужаса: в Джиневре произошла страшная перемена, она была неузнаваема. Он бросился к ней, в исступлении показывая золото, зажатое в горсти.
Молодая женщина невольно засмеялась, но смех прервался отчаянным воплем:
- Луиджи! Ребенок совсем окоченел!
Взглянув на него, она лишилась чувств, маленький Бартоломео был мертв. Луиджи отнес на кровать жену вместе с младенцем, которого она с непостижимой силой сжимала в объятиях, и побежал искать помощи.
- Ради бога! - крикнул он своему хозяину, встретившемуся ему на лестнице. - У меня есть деньги, а мой ребенок умер с голоду, и мать тоже умирает, помогите!
В исступлении бросился он назад, к Джиневре, предоставив добрейшему каменщику вместе с соседями собрать все, чем можно было помочь в нужде, о которой до сих пор никто не имел представления, так тщательно скрывала ее в своей неимоверной гордости чета корсиканцев.
Швырнув золото на пол, Луиджи стал на колени у изголовья Джиневры.
- Отец! - говорила Джиневра в бреду. - Позаботьтесь о моем сыне, он носит ваше имя!
- Ангел мой, успокойся! - твердил, обнимая ее, Луиджи. - Нас еще ждут дни радости!
Услышав голос мужа, почувствовав его ласку, Джиневра немного успокоилась.
- О мой Луи! - сказала она, не отрывая глаза от его лица. - Слушай меня внимательно. Я знаю, что умираю. Моя смерть неизбежна; я слишком много страдала... Надо же платить за такое великое счастье. Да, мой Луиджи, не горюй! Я была так счастлива, что, если бы мне довелось жить сызнова, я повторила бы нашу жизнь. Я дурная мать: мне жаль тебя больше, чем мое дитя. Дитя мое, - глухо повторила она. Из ее меркнувших глаз скатились две слезы, и она порывисто обняла мертвое тельце, которое так и не согрела. - Отдай мои косы отцу на память о Джиневре, скажи, что я его никогда не осуждала... Она уронила голову на плечо мужа.
- Нет, - вскричал Луиджи, - ты не умрешь, сейчас придет врач! У нас есть хлеб! Отец тебя простит! Для нас взошла заря благоденствия! Останься, побудь еще с нами, ангел красоты!
Но, верно, и любящее сердце Джиневры уже остывало; она еще инстинктивно искала взглядом любимого, но ей уже недоступны были ощущения, неясные образы носились в мозгу, готовом утратить память о нашей земле. Она знала, что Луиджи здесь, потому что по-прежнему крепко сжимала его холодную руку, словно пытаясь еще удержаться над бездной, в которую, чудилось ей, она летела.
- Мой друг, - вымолвила она наконец, - тебе холодно, дай я согрею тебя.
Она попыталась положить руку мужа себе на сердце, но смерть опередила ее.