Днём, сидя в кабинете за книгой, слушая всё тот же то слабеющий, то угрожающе растущий шум вокруг дома, все больше тонувшего в снегах среди со всех сторон несущейся молочной белизны, он думал: как стихнет, так уеду.
Вечером он улучил минуту сказать ей, чтобы она пришла к нему ночью попозднее, когда дом крепче всего спит, - на всю ночь, до утра. Она покачала головой, подумала и сказала: хорошо. Это было очень страшно, но тем слаще.
То же чувствовал и он. И волновала ещё жалость к ней: и не знает, что это их последняя ночь!
Ночью он то засыпал, то в тревоге просыпался: решится ли прийти? Тьма дома, шум вокруг этой тьмы, трясутся ставни, в печке то и дело завывает… Вдруг он в страхе очнулся: не услыхал, - услыхать её в той преступной осторожности, с которой она пробиралась в густой темноте по дому, нельзя было, - не услыхал, а почувствовал, что она, невидимая, уже стоит у тахты. Он протянул руки. Она молча нырнула под одеяло к нему. Он слышал, как стучит её сердце, чувствовал её озябшие босые ноги и шептал самые горячие слова, какие только мог найти и выговорить.
Они долго лежали так, грудь с грудью, целуясь с такой крепостью, что больно было зубам. Она помнила, что он не велел ей сжимать рот, и, стараясь угодить ему, раскрывала его, как галчонок.
- Ты, небось, совсем не спала?
Она ответила радостным шёпотом:
- Ни минуточки. Все ждала…
Нашарив на столике спички, он зажёг свечу. Она в страхе ахнула:
- Петруша, что ж это вы сделали? А ну-ка старуха проснётся, увидит свет…
- Чёрт с ней, - сказал он, глядя на её раскрасневшееся личико. - Чёрт с ней, я хочу видеть тебя…
Взяв её, он не спускал с неё глаз. Она прошептала:
- Я боюсь, - что это вы на меня так смотрите?
- Да то, что лучше тебя на свете нет. Эта головка с этой маленькой косой вокруг неё, как у молоденькой Венеры…
Глаза её засияли смехом, счастьем:
- Какая это Винера?
- Да уж такая… И эта рубашонка…
- А вы купите мне миткалёвую… Верно, вы правда меня очень любите?
- Нисколько не люблю. И опять ты пахнешь не то перепелом, не то сухой коноплёй…
- Отчего ж вам это нравится? Вот вы говорили, что я всегда говорю в это время… а теперь… сами говорите…
Она начала все крепче прижимать его к себе, хотела ещё что-то сказать и уже не могла…
Потом он потушил свечу и долго лежал молча, курил и думал: а всё-таки надо сказать, ужасно, но надо! И чуть слышно начал:
- Танечка…
- Что? - так же таинственно спросила она.
- Ведь мне надо уезжать…
Она даже поднялась:
- Когда?
- Всё-таки скоро… очень скоро… У меня есть неотложные дела…
Она упала на подушку:
- Господи!
Его какие-то дела где-то там, в какой-то Москве, внушали ей нечто вроде благоговения. Но как же всё-таки расстаться с ним ради этих дел? И она замолчала, быстро и беспомощно ища в уме выхода из этого неразрешимого ужаса. Выхода не было. Хотелось крикнуть: "Возьмите меня с собой!" Но она не смела - разве это возможно?
- Не могу же я век тут жить…
Она слушала и соглашалась: да, да…
- Не могу же я взять тебя с собой… Она вдруг отчаянно выговорила:
- Почему?
Он быстро подумал: "Да, почему, почему?" И поспешно ответил:
- У меня нет дома, Таня, я всю жизнь езжу с места на место… В Москве живу в номерах… И ни на ком никогда не женюсь…
- Отчего?
- Оттого, что уж такой я родился.
- И ни на ком никогда не женитесь?
- Ни на ком, никогда! И даю тебе честное слово, мне, ей-Богу, необходимо, очень важные и неотложные дела. К Рождеству непременно приеду!
Она припала головой к нему, полежала, капая на его руки тёплыми слезами, и прошептала:
- Ну, я пойду… Скоро светать начнёт… И, поднявшись, стала в темноте крестить его:
- Сохрани вас Царица Небесная, сохрани Матерь Божия!
Прибежав к себе за перегородку, она села на постель и, прижав к груди руки, слизывая с губ слезы, стала шептать под гул метели в сенцах:
- Господи батюшка! Царица Небесная! Дай, Господи, чтоб не утихало хоть ещё дня два!
Через два дня он уехал, - ещё проносились по двору утихающие вихри, но он не мог больше длить тайное мучение её и своё и не сдался на уговоры Казаковой подождать хоть до завтра.
И дом и вся усадьба опустели, умерли. И представить себе Москву и его в ней, его жизнь там, его какие-то дела, не было никакой возможности.
На Рождество он не приехал. Что это были за дни! В какой муке неразрешающегося ожидания, в каком жалком притворстве перед самой собой, будто и нет никакого ожидания, шло время с утра до вечера! И все Святки она ходила в самом лучшем своём наряде - в том платье и в тех полсапожках, в которых он встретил её тогда осенью, на вокзале, в тот незабвенный вечер.
На Крещенье она почему-то жадно верила, что вот-вот покажутся из-под горы мужицкие санки, которые он наймёт на станции, не прислав письма, чтобы за ним выслали лошадей, весь день не вставала с рундука в прихожей, глядя во двор до боли в глазах. Дом был пуст, - Казакова уехала в гости к соседям, старуха обедала в людской, сидела там и после обеда, наслаждаясь злословием перед кухаркой. А она даже и обедать не ходила, сказала, что живот болит…
Но вот стало вечереть. Она взглянула ещё раз на пустой двор в блестящем насте и поднялась, твёрдо сказав себе: конец, никого мне больше не нужно, ничего не желаю я ждать! - и пошла, наряжённая, гуляющим шагом по залу, по гостиной, в свете зимней, жёлтой зари из окон, громко и беззаботно запела - с облегчением конченой жизни:
Уж как выйду я в сад,
Во зелёный сад,
Во зелёный сад гулять,
Свово милова встречать!
И как раз на словах о милом вошла в кабинет, увидала его пустую тахту, пустое кресло возле письменного стола, где когда-то сидел он с книгой в руках, и упала в кресло, головой на стол, рыдая и крича: "Царица Небесная, пошли мне смерть!"
Он приехал в феврале - когда она уже совсем похоронила в себе всякую надежду увидать его хоть ещё один раз в жизни.
И как будто возвратилось все прежнее.
Он был поражён, увидя её, - так похудела и поблекла она вся, так несмелы и грустны были её глаза. Поразилась и она в первую минуту: и он показался ей как будто другим, постаревшим, чужим и даже неприятным - усы у него стали как будто больше, голос грубей, его смех и разговор, пока он раздевался в прихожей, были не в меру громки и неестественны, ей неловко было взглянуть ему в глаза… Но оба постарались скрыть всё это друг от друга, и вскоре всё пошло как будто по-прежнему.
Потом опять стало подходить страшное время - время его нового отъезда. Он поклялся ей на образ, что приедет к Святой и уже на целое лето. Она поверила; но подумала: "А летом что будет? Опять то же, что теперь?" Этого теперь ей было уже мало - нужно было или совсем, совсем прежнее, а не повторение, или нераздельная жизнь с ним, без разлук, без новых мучений, без стыда напрасных ожиданий. Но она старалась гнать от себя эту мысль, старалась представить себе все то летнее счастье, когда столько будет им свободы везде… - ночью и днём, в саду, в поле, на гумне, и он будет долго, долго возле неё…
Накануне его нового отъезда ночь была уже предвесенняя, светлая и ветреная. За домом волновался сад, и все долетал оттуда разносимый ветром злой и беспомощный, отрывистый лай собак над ямой в ёлках: там сидела лисица, которую поймал в капкан и принёс на барский двор лесник Казаковой.
Он лежал на тахте на спине с закрытыми глазами. Она рядом с ним на боку, подложив ладонь под грустную головку. Оба молчали. Наконец она прошептала:
- Петруша, вы спите?
Он открыл глаза, посмотрел в лёгкий сумрак комнаты, слева озарённый золотистым светом из бокового окна:
- Нет. А что?
- А ведь вы меня больше не любите, даром погубили, - спокойно сказала она.
- Почему же даром? Не говори глупостей.
- Грех вам будет. Куда ж я теперь денусь?
- А зачем тебе куда-нибудь деваться?
- Вот вы опять, опять уедете в эту свою Москву, а что ж я одна тут буду делать!
- Да всё то же, что и прежде делала. А потом - ведь я тебе твёрдо сказал: на Святой на целое лето приеду.
- Да, может, и приедете… Только прежде вы мне не говорили таких слов: "А зачем тебе куда-нибудь деваться?" Вы меня правда любили, говорили, что милей меня не видали. Да и такая я разве была?
Да, не такая, подумал он. Ужасно изменилась.
- Прошло моё времечко, - сказала она. - Вскочу, бывало, к вам - и боюсь до смерти и радуюсь: ну, слава Богу, старуха заснула. А теперь и её не боюсь…
Он пожал плечами:
- Я тебя не понимаю. Дай-ка мне папиросы со столика…
Она подала. Он закурил:
- Не понимаю, что с тобой. Ты просто нездорова…
- Вот оттого-то, верно, и не мила я вам стала. А чем же я больна?
- Ты меня не понимаешь. Я говорю, что ты душевно нездорова. Потому что подумай, пожалуйста, что такое случилось, откуда ты взяла, что я тебя больше не люблю? И что ж все одно и то же твердить: бывало, бывало…
Она не ответила. Светило окно, шумел сад, долетал отрывистый лай, злой, безнадёжный, плачущий… Она тихонько слезла с тахты и, прижав рукав к глазам, подёргивая головой, мягко пошла в своих шерстяных чулках к дверям в гостиную. Он негромко и строго окликнул её:
- Таня.
Она обернулась, ответила чуть слышно:
- Чего вам?
- Поди ко мне.
- Зачем?
- Говорю, поди.
Она покорно подошла, склонив голову, чтобы он не видал, что все лицо у неё в слезах.