На войне человек не может не испытывать чувства страха. Это бывший вахмистр знал очень хорошо. Но лишь научившись преодолевать в себе животное чувство самосохранения, новичок поднимется вровень со своими обстрелянными соратниками, "выстругается" в настоящего солдата. А такое добывается только в бою. Вот почему Криворучко, как и комбриг, не терпел судов и трибуналов, считая, что бой - лучшее средство искупления вины. Бой, уверял он, делает из слабого сильного, из трусливого храбреца (конечно, в солдатском понимании храбрости).
Новичку он напоследок дал совет старого умелого солдата:
- Ты, когда бой, шибко за себя не беспокойся. Когда о себе одном думаешь - со страху лопнешь, по себе знаю. А ты за других, за товарищей болей. Увидишь, сразу легче станет. Ты его огнем прикроешь, он - тебя, вот и пойдет у вас дело…
Но, пожалев новичка, пощадив его самолюбие, Криворучко мог перед строем язвительно отчитать такого заслуженного человека, как своего заместителя Маштаву.
- И в кого ты у нас такой храбрый, ума не приложу! - издевательски выговаривал он отчаянному Маштаве, когда тот вместо руководства двумя втянутыми в бой эскадронами вдруг выхватил шашку, завизжал и кинулся в рубку.
Положив руку в перчатке на серебряную головку своей нарядной шашки, Маштава свел орлиные брови, гневно глядел поверх головы комполка. Он был оскорблен выговором.
- У-у, аж нос побелел! Так тебе охота обозвать меня. Ну обзови, не томись. Дескать, такой и сякой…
- Личный пример не признаешь! - гортанно выкрикнул Маштава.
- Личный пример! Значит, мы здесь все шкурники, все трусы? Герой с дырой! Тебе дай волю, ты и Ленина в лаву пошлешь.
Маштава вспыхнул: - Сравнил!
- А что - сравнил? - загремел Криворучко. - Тебя для чего над людьми поставили? Чтобы ты со смертью за грудки хватался? Чего ты шашкой замахал? На победу зовешь? Ты их на смерть зовешь! А ты обязан без потерь воевать. Забыл?
- Ничего я не забыл, - отвернулся Маштава. - Охота поскорей, понимаешь, своими руками пощупать охота. Сам знаешь!
- Знаю, все знаю! Но у тебя их вон, два эскадрона, и каждому тоже охота своими руками добраться. Или они не такие храбрые, как ты? A-а, вот то-то! Значит, пойми меня правильно и не тряси губами. Бросать надо форсить, а воевать по-государственному. Голову дай, а не шашку! Смотри, снимать придется - стыда не оберешься. Тебя ж все знают!..
Разбираясь в своем многоликом "хозяйстве", Борисов быстро раскусил, что у грубияна Девятого удивительно отходчивый характер, под горячую руку он готов прибить провинившегося, но, если тот каялся, эскадронный тотчас остывал и потом долго испытывал перед бойцом огромную вину… Эскадронный Скутельник любил награды и не скрывал этого. Но он добивался, чтобы в первую очередь отмечали не его самого, а эскадрон. "Бойцом, бойцом хвались! - приговаривал он. - В одиночку беляка не расколотишь…" "Пулеметный бог" Слива, спасшись один раз от смерти буквально чудом, должен испытывать особый страх за жизнь, и можно было только догадываться, что стоило ему подавлять в себе это парализующее чувство… Вообще Борисов все больше убеждался, что и на войне человек может становиться лучше, чем был. ("Или хуже, - возразил Юцевич. - Все зависит от того, как ему удавалось до поры до времени маскироваться". Они тогда заспорили и сошлись на том, что на войне человек весь наружу, ничего не скроешь.)
Люди, люди, люди… Сотни лиц, привычек, характеров… Но при всем том в руках такого командира, как Котовский, бригада представляла надежный, грозный инструмент войны.
Чем больше комиссар бригады узнавал Котовского, тем понятней для него становилась фанатичная преданность бойцов, готовых пойти за своим комбригом в огонь и в воду. Случалось, командир бригады мог быть сумасбродным, но никогда лукавым, бесчестным; на него можно было сердиться, обижаться, но не любить его - нельзя. Суховатый, замкнутый в строю, он на привале мог взять в руки кларнет и поднять бойцов в пляс подмывающей мелодией "жока" (а то и сам пуститься вместе с ними!). Мягкий, доверчивый к людям, он до самозабвения любил детей, мучительно переживал гибель бойцов (хотя тщательно скрывал это под личиной каменной невозмутимости), жалел несчастного Герасима Петровича и незаметно защищал его от Девятого. Но беззащитный перед слабостью ребенка или старика, он мог собственноручно расстрелять мародера, шкурника, - здесь рука Котовского не дрогнет никогда, будь перед ним хоть самый близкий человек. Как ему ни жаль провинившегося, он ни за что не сделает исключения в своей суровой командирской практике, настолько незыблемым стало у него выработанное за годы войны чувство долга и ответственности за бригаду.
К удивлению бойцов, просьба вступиться за позорно оскандалившегося Мамая оказалась настолько неприятной комиссару, что он впервые не дослушал их до конца и ударил по столу. Таким они его еще не видели.
- Кто это придумал? Ты? - Борисов ткнул в Самохина.
Глядя на пошедшее пятнами лицо комиссара, Самохин растерялся:
- Петр Александрыч, все… общественно решили.
- Добренького ищете, да? Я, значит, хороший, а командир бригады злой? Так?.. Не пойдет! - снова рукой по столу, ну точь-в-точь как сам Котовский! - Читали, как о нас бандиты пишут? Они стращают нами. А вы? Что, Мамаев не знал об этом? Знал! Все знали! Еще и предупреждали… Идите, - он словно устал сердиться. - Идите, и чтоб я больше не слыхал. На то и трибунал, на то и порядок в армии, чтоб… Идите! Нету сейчас добреньких, сами понимать должны…
Выпроводив обескураженных просителей, он еще долго расхаживал по комнате и время от времени с досадой бил кулаком себя в ладонь. В любом другом случае од никогда не позволил бы себе так позорно сорваться (и укорил бы за это всякого другого), но сейчас он совершенно неожиданно ощутил себя в унизительном положении человека, от которого деликатно ждут, что он вернет давнишний, почти совсем забытый долг, должок. Успокоившись, он осудил себя за вспышку, тем более что бойцы конечно же и в мыслях не имели делать какие-либо намеки, и все же сама попытка заручиться его поддержкой невольно воспринималась им как напоминание о днях, когда он, еще совсем необстрелянный комиссар, только-только начинал обживаться в бригаде.
Лето тогда для бригады выдалось горячее. Бойцы, злые, терпеливые при отходах и страшные в натиске, проламывали сопротивление врага и целились на границу, проходившую по реке Збруч. Комбриг был с передовыми эскадронами, ходил с бойцами в атаку, спал на земле, завернувшись в бурку. По урывочным донесениям, поступавшим в штаб, Юцевич прокладывал на карте путь бригады и покачивал многоопытной головой: фронтовая обстановка не нравилась ему все больше.
В ходе горячего наступления между частями 45-й дивизии и правым флангом 14-й армии стал постепенно намечаться разрыв. Противник был бы круглым дураком, если бы не воспользовался счастливой возможностью зайти в тыл. Впрочем, угрозу окружения Котовский чувствовал все время. "На меня все время наседают слева, - сообщал он Юцевичу. - Отбиваюсь и продолжаю двигаться". Самому Юцевичу со штабом опасность грозила в Любаре.
Дураком себя противник не показал. Когда бригада овладела Изяславлем, обнаружилось, что с тыла она отрезана. Штаб, обозы, госпиталь - все сгрудилось в маленьком городишке. С окраин целыми днями, от зари до зари, доносились звуки боя - там эскадроны пытались выправить угрожающее положение. Комбриг, надеясь проломить дорогу из кольца массированным огнем, торопил Юцевича с формированием артиллерии. Для добывания упряжных лошадей он приказывал не жалеть соли и сахара (в обмен у населения).
В непрерывных боях бригада несла потери. 24 июня тяжело ранило Иллариона Нягу. Занятый по горло, комбриг не нашел времени проститься со старым другом и соратником (больше он Нягу не видел; похоронили Иллариона в той же Тараще, рядом с Макаренко). 6 июля в бою под Антонинами получил рапу Криворучко, но превозмог себя и остался в строю. Кольцо окружения продолжало сжиматься. Кажется, наступил момент, когда любое усилие врага может оказаться для бригады роковым.
В этот день над расположением бригады появился аэроплан. Бойцы открыли стрельбу из винтовок. Летчик сбросил несколько гранат, затем снизился чуть не до крыш и выкинул какой-то пакет. Там оказалась записка Котовскому. Комбригу предлагалось перейти на сторону поляков, в противном случае его убьют специально подосланные люди.
- Пускай они свою бабушку пугают! - рявкнул комбриг, когда Юцевич посоветовал ему на всякий случай взять охрану. - Я среди своих. Вон моя охрана! - и махнул на раскрытое окно.
В помещении штаба собирались сумрачные командиры. Котовский крупными шагами ходил из угла в угол, на его осунувшемся лице вспухали желваки. Юцевич за столом делал вид, что готовит бумаги. На стуле в углу, слегка раскачиваясь и закрыв глаза, сидел Криворучко с перебинтованной головой. Одни воробьи за окном, не делая никаких скидок на войну, возились по своим мелким делишкам.