Профессор виновато гладит кистью руки колено.
– Мне сильно хочется есть.
– Дело ваше.
Гыген роняет на пол оторвавшуюся от гимнастерки пуговицу. Он берет лучину. Смолистая щепа загорается сразу; чтоб продолжить ее горение, он подымает ее выше над головой. Ищет на полу пуговицу. Смола капает ему на рукав, он выпрямляется.
В Будде горят сотни лучин, брови у него мягкие и круглые.
Дава-Дорчжи вдруг вскрикивает:
– А-а-а…
Он сует другую лучину в печь и, треща искрами, подбегает к статуе. Хватает пальцами лицо Будды. Надергивает шапку и вместе с горящими лучинами выпрыгивает из вагона.
– Ага! – несется из пухлых, синих и розовых снегов.
…Вечер вязнет на твердых ветках берез. Темно-синие березы, и в них черным звоном звонит колокол проходившему поезду…
Виталий Витальевич ждет. Он застегнулся, повязал туго шею. Он готов к допросам и аресту. Всегда устраивается не так, как думаешь. Если Дава-Дорчжи нашел нужным доносить на него, как на вора, то стоит ли умалчивать об его офицерском звании? Если расстреляют, то пусть расстреливают обоих.
Внезапно Виталий Витальевич ощущает благодарность к женщине Цин-Джун-Чан – она смолчала и скажет о проволоке при допросе. Он берет ее вялую Руку и жмет. Она улыбается: у ней совсем молодое лицо и тоненькие круглые брови. Она слегка коротенькими мягкими пальцами касается его лба и говорит:
– Ляр-ин!…
"Это, наверное, значит люблю или что-нибудь в этом роде", – думает профессор.
Он ждет, когда сильно заскрипит снег: люди, ловящие других, ходят тяжело и быстро. Сильно ноют плечи, и зябнут руки. "Так он и не выменял варежек".
Долго спустя Дава-Дорчжи приводит трех мужиков. Один из них, рыжебородый, в овчинном бешмете со сборками, тычет пальцем на статую и говорит другому:
– Этот?
У спрашиваемого детское розовое лицо и совсем мужской хриплый голос:
– Много работы, дяденька…
Они ходят вокруг Будды, стучат пальцами и хвалят хорошую медь. Дава-Дорчжи проводит рукой по лицу Будды, по складкам его одежды и внезапно отскакивает. Губы у него скрючены, он брызжет слюной в уши профессора, толкает его кулаками в печень:
– Ободрали, сволочи, всю проволоку дочиста… теперь я понимаю, почему они ушли от меня!…
– Кто?
– Солдаты… кто!… они постоянно выпроваживали меня из вагона, а сами ящик разбили и проволоку выдрали… Вы-то, вы-то чего смотрели…
– Мне! Мне! Мне?
– Вам! Вам!… вы же сопровождаете, вы тоже ответите, здесь на триста рублей золотом!… Я-то подумал: почему так ящик легко раскололся?… Попадись теперь они мне, я…
Он замахнулся кулаком и, обернувшись к крестьянам, крикнул:
– Беретесь, что ли?
Рыжебородый мужик снял шапку. Лысина у него была тоже рыжая и широкий веселый нос в веснушках. Профессор улыбнулся ему. Мужик посмотрел на него и, улыбнувшись, протянул руку:
– Здорово живете, давно в дороге-то? Дава-Дорчжи прервал нетерпеливо:
– Ну, беретесь?!
Мужики осторожно переглянулись, и рыжий ответил тихонько:
– Поди, так и на золотой не наскребешь. Ты как, Митьша, полагаешь?
Митьша в вязаном спортсменском шлеме и дырявом полушубке ответил уклончиво:
– Бог его знат… главное – не русская штука… и слышать не приходилось. Из китайцев ен, што ли, статуй-то?
Рыжий мужик решительно надернул рукавицы.
– По работе и заплатим, мы тоже не живоглоты… сколько наскребем, столько и получите… еще влезешь с таким золотом, – нонче ведь, раз-раз, да и к стенке!
Дава-Дорчжи вяло оперся о печку.
– Скребите… поскорее. Задержите, прицепят теплушку, как я с вами… останетесь.
Мужики ушли за инструментом.
Остается самый младший. Он, ворочая сапогами солому, ходит по теплушке и смотрит во все углы.
Спит профессор плохо, мужики принесли дров, угарно, несет теплом печка, воняют человечиной высыхающие одежды. Профессор стыдит себя, ворочается. Дава-Дорчжи, сытый и сонный, бормочет:
– Блоха спать не дает, завелась…
Среди ночи Виталий Витальевич просыпается от шороха соломы. Ему кажется, что он угорел, – во рту сухо. Через полузанесенное снегом окошечко – на соломе пятна света. По соломе ползет человек. Это Дава-Дорчжи к женщине. Профессор закрывается с головой. Но от женщины гыген возвращается быстро. Профессор ощущает на себе его руку. Пальцы легко пробегают по телу, ощупывают одежду и сапоги. Гыген ищет даже в подушке и в соломе под подстилкой. Затем он возвращается. Он ищет проволоку.
Утром Дава-Дорчжи говорит:
– Это русские ободрали Будду. Я честно везу его домой. Русские сорвали проволоку и сдирают позолоту. Но увеличивается святость божества от поруганий.
Три дня мужики соскабливали с Будды позолоту. Толще, чем везде, лежит позолота на лице Будды, на его круглых щеках. И вот красный, злой, медный выступает из золота лик его. Губы его темнеют, и совсем внутри глаза. Вокруг статуи настлана шерстяная шаль, золото осыпается туда.
– Выколотим, – говорит рыжебородый.
На теле остается кое-где позолота: желтые, как прыщи, пятна. Совсем не могут снять золото с пальцев Будды.
За золото Будды мужики приносят мешок мерзлых булок, меру картофеля и дров. Они бережно завертывают шаль, на которую падали крупинки, и в газету – листочки золота с лица. Потом рыжий мужик, вздыхая, жмет руки:
– Продешевили мы, да уж…
Гыген выторговал еще кусок рваной кошмы. Из Дров он устроил себе кровать. Он поминутно заставляет женщину подкидывать в печь поленья.
– Если бы я догадался раньше… за проданную проволоку мы бы ехали спокойно. Теперь я простудился! и меня знобит. Утянули… – Он кутается в шинель. Намеренно громко хохочет: – Я вас ночью видел, вы к женщине шли, Виталий Витальевич. Сказать ей, чтоб она вам не сопротивлялась?
– Мне мало нравятся ваши солдатские шутки, Дава-Дорчжи.
– Тогда я могу рассказать какую-нибудь поучительную монгольскую легенду. Теперь я вам разрешаю записывать, потому что я вам верю. Вы очень подробно объяснили, чего хотите… Например, история кутухты Муниулы с жизнью его – непристойной и женолюбивой…
– Когда мы доедем?
– При хорошей экономии на полтора месяца нам хватит продуктов. К тем дням мы будем в Сибири, там много почитателей моего перевоплощения, и я склонен надеяться на пищу, питье и достойные меня благочестивые разговоры.
Профессор, заложив руки за спину, слегка сутулясь, ходит из угла в угол. Он решил молчать о проволоке, ему наскучили ссоры, упреки. Он расспрашивает про аймак Тушуту-хана. Гыген словоохотлив, немного витиеват и часто, с прихлебываниями какими-то, смеется. Он говорит историю своего рода, в ней много имен, мест и замечательных битв. Профессор понимает смутно, но слушает охотно.
Утром Дава-Дорчжи знобит сильнее. Он много пьет чая и лежит, сжимая виски пальцами.
Профессор на станции из красноармейского лазарета приводит доктора. Он щупает голову гыгена, раскрывает грудь, спрашивает, не дожидаясь ответа:
– Голова болит? Ноги болят? Озноб?
У доктора широкие, длинные и тонкие, как ремни, пальцы. Он проводит пальцами по руке профессора:
– Лекарства у нас нет, в Омске иногда принимают в лазарет… все перегружено. У него тиф. Кофе, чистое белье и компрессы.
Смотрит на Будду, стучит ногтем и говорит "медь" и уходит.
Гыген вдруг начинает плаксиво просить револьвер. Хотя револьвер у него под подушкой, все же профессор прячет его у себя. Гыген грозит застрелиться. Он упрекает профессора в лености, из-за которой он, гыген, должен умереть. Лучше ему погибнуть сразу, если нельзя достать лекарств. Он по-монгольски бранит женщину, и та падает на колени, уткнув голову в пол.
– Какие домашние лекарства есть? Где мне достать кофе?… Ступайте менять револьвер!
Профессор идет.
Бред начинается через день. Профессор со стыдом думает, что гыген притворяется. У него нет никакого повода так думать, но ему кажется намеренным, как Дава-Дорчжи срывает компрессы и разбрызгивает кофе. Гыген часто садится в постели, предварительно сунув себе под спину шинель (стена холодная); одними и теми же словами он вяло говорит:
– В тебя одного переходит дух Будды… ты один воплощение гыгена, Дава-Дорчжи… дай мне из бокового кармана… напишу в аймак.
Сует какие-то бумаги с монгольскими надписями и жалуется:
– Все меня бросили. Ты только один перед смертью. Я уже умер… я опять дух Будды.
Профессор носит кипяток, ставит компрессы.
Скучный, сухой весь лежал Дава-Дорчжи. Постоянно нужно было лить в него воду – поить. Волосы отросли необыкновенно густо и как-то все сразу: жутко было смотреть на пряди, торчащие из носа. Подушка вся залепилась слюной, – переворачивая голову, Виталий Витальевич силой заставлял себя не отдергивать руку. Из ушей торчала вата (гыген боялся ушной простуды), и теперь она походила на черных тараканов.
Часто гыген вскрикивает гортанно и длинно и, подняв тощие руки, лживо приветствует заместителя наркома по делам национальностей от имени монгольского народа. Затем он говорит речь об угнетателях – китайских империалистах – и сразу почти из слова в слово (насколько помнит профессор) передает легенду о статуе Будды из аймака Тушуту-хана. Начинается она словами: "В год Красноватого зайца…", и Виталию Витальевичу представляется большой, с собаку, красноватый заяц на бесконечном снежном поле. Тогда он отворяет дверь.
Чаще всего происходит это на ходу поезда. В зубы профессора несется колючий и твердый, словно камни, снег. Серый дым откидывают вагоны.
"Есть какое-то возмездие за наши поступки", – думает профессор, возвращаясь к печке.