Томас Вулф - Портрет Баскома Хока стр 21.

Шрифт
Фон

И мы пошли, провожаемые гоготом Брилла и его напутствием мне в спину: - Не горюй, сынок! Когда разделаешься с тараканьей тушенкой, возвращайся сюда, и я поведу тебя кормить.

Хотя Брилл обожал вот так поддевать и просто дразнить дядюшку, в душе он питал к нему смиренное, уважительное и восторженное чувство; он уважал его незаурядный ум, в глубине души его трогало то обстоятельство, что дядя был в свое время служителем слова божьего и проповедовал во многих молитвенных домах.

Больше того, всякий раз склоняясь и благоговея перед дядиной просвещенностью, горячо рекомендуя клиентам его глубокие познания, Брилл лучился какой-то трепетной, отеческой гордостью, словно Баском доводился ему сыном и на его таланты нужно каждую минуту открывать человечеству глаза. Чем он, собственно говоря, и занимался. Нервируя Баскома, он рекламировал его ученость перед совершенно незнакомыми людьми, впервые переступившими порог его конторы, побуждал дядю показать себя, "загнуть эдакое словцо". И его вполне устраивало, если дядя злобно и презрительно огрызался: только бы он при этом "загнул словцо". Однажды явился возобновить отношения пропадавший тридцать пять лет друг детства, и Брилл, расписав дядины совершенства, серьезнейше заверил пришельца: - Не сомневайся, Джим: нужен профессор, чтобы понять Преподобного целиком, а не наполовину. Простой - его не поймет. Ей-богу, правда! - поклялся он, видя недоверчивость Джима. - Преподобный знает слова, каких наш брат и не слыхивал. Каких даже нет в словаре. Правду говорю! А он их вовсю употребляет, - победно кончил он.

- Любезный, - остужающе процедил дядя, - что вы несете? Вы же урода нам представили, отрыжку природы. Чтобы мудреца нельзя было уразуметь… Чтобы грамотный человек не мог объясниться с людьми… Чтобы эрудит, подобно бессмысленной твари, вел темное, бессловесное существование… - Дядя зажмурил глаза и презрительно засмеялся в нос. - Хм-хм-хм! Вы законченный болван! - смеялся он. - Я всегда знал, что ваше невежество безгранично, но я не предполагал, что с ним потягается - нет, превзойдет его! - ваш кретинизм!

- Слыхал? - ликующе взывал Брилл к приятелю. - Что я тебе говорил? Вот словцо так словцо, Джим, и один Преподобный знает, с чем его едят, в словаре его нет!

- Нет в словаре! - возопил дядя. - Господь всемогущий, сойди и дай язык этому кретину, как во время оно ты сподобил им его валаамову подругу!

Или еще: за своим столом Брилл ведет с клиентом задушевный, осторожный, конфиденциальный разговор, каким обыкновенно завершается предварительное соглашение. На сей раз в покупатели набивается итальянец: он ерзает, как на угольях, на краешке стула, а великий человек заклинающе тянется к нему всей своей чудовищной массой. Глухой и настороженный голос итальянца нет-нет и прервет занудливо-увещевающее гудение Брилла. Итальянец сидит оцепенело, нескладное большое тело мается от неудобств тяжелого выходного костюма, волосатые большие пальцы с тупыми ногтями судорожно обжимают колени, из-под спутанных усатых бровей настороженно постреливают карие глаза. Вот он еще поерзал, потер для смелости колени и с заискивающе недоверчивой улыбкой спросил: - Сколько вы хотите?

- Сколько мы хотим? - развязно повторил Брилл, заводя свое горловое воркотанье. - А сколько у вас есть? Мы вас, предупреждаю, обдерем как липку! Мы хотим не "сколько", а все, что у вас есть! - И он с хохотом откинулся на спинку стула. - Верно, Преподобный? - адресовался он к вошедшему дяде. - Мы хотим не "сколько", а все, что у вас есть! Такой у нас максимум! И на проспектах надо его напечатать! Как вам кажется, Преподобный?

- Хм? - рассеянно отозвался дядя со своего закутка.

- Я говорю, я придумал для нас максимум.

- Что придумал? - как бы не доверяя услышанному, презрительно переспросил дядюшка.

- Максимум.

- Да не максимум, - с досадой воскликнул дядюшка. - Это совсем другое слово, - процедил он. - Культурный человек не скажет: придумал максимум. Это неправильно! - взорвался он. - Так скажет только невежда. Нет и нет! - отмел он окончательно. - Так не говорят! Решительно и бесповоротно!

- Ну ладно, Преподобный, - сказал притихший Брилл. - Вам видней. Как правильно-то будет?

- Придумал максиму! - огрызнулся Баском. - И никак иначе! Любой дурак это знает!

- Какого черта! - заспорил уязвленный мистер Брилл. - Я же так и сказал!

- Не-е-т! - ядовито отозвался Баском. - Отнюдь не так! Вы сказали: придумал максимум, а правильное слово: максима. Оно и пишется иначе, - кольнул он побольнее.

- Как оно, интересно, пишется? - спросил мистер Брилл.

- А так и пишется: максима, - объявил Баском. - Ныне, и присно, и во веки веков. Аминь! - апостольски возгласил он. И в восторге от собственного остроумия он зажмурил глаза, топнул ногой и рассмеялся в нос.

- Ладно, - сказал Брилл, - плевать, как это пишется, важна суть: мы хотим не "сколько", а все, что у вас есть. И на этом стоим!

И Брилл действительно стоял на этом - открыто, не таясь и без уверток. Он зубами держался за свое - и не упускал чужого. И эта ненасытность, эта грубая неприкрытая алчность не отпугивала, а привлекала людей, внушала им неколебимую веру в личную и деловую порядочность Брилла. Возможно, это происходило оттого, что скрытность была не в натуре этого человека: свои планы он выкладывал всем и каждому, захлебываясь от брани и смеха, и всякий после такого представления уходил с уверенностью - вроде этого итальянца - в том, что Брилл - "душа-человек". Даже дядя, то и дело каравший коллегу презрением и сарказмом, и тот питал к нему своеобразное уважение, какую-то вымученную симпатию: в разговоре со мной он, случалось, вспоминал то или иное высказывание Брилла - и знакомая гримаса отвращения искажала его крупной лепки чуткое лицо, и вынужденный смех надсадно выкашливался через его замечательное нюхало и рот с ненадежной преградой из нескольких лошадиных зубов.

- Хм! Хм! Хм! Конечно, - гудел он в нос, глядя поверх задумчивым шалашиком сплетенных пальцев, - что взять с темного человека!.. Не думаю, чтобы… да нет, уверен, что Брилл за свою жизнь и полгода не проучился в школе. Вообрази! - Баском смолк, жутковато оскалившись, и выставил на меня свои пронзительные стариковские глаза, и эта неожиданная перемена в облике, то, что он как бы глянул на меня из своей глубины, где протекала жизнь, бесконечно далекая от здешней, - это завораживало и сбивало с толку. Серые, острые, старые глаза, на одном паралитично запало веко, видеть это не мешало, зато придавало взгляду порой зловещее, недружелюбно-насмешливое выражение. - Вообрази, - переходил он на оглядочно-осторожный шепот, - чтобы человек мог… чтобы сказать такое… Ах, мерзость! Мерзость! Мерзость, сынок! - шептал дядя, в каком-то священном ужасе жмуря глаза, словно язык отказывался повторить всплывшую в памяти баснословную неприличность. - Можно ли вообразить такое, можно ли такое помыслить, если в тебе есть хоть гран, хоть молекула такта и воспитания? Нет, сэр, - убежденно говорил он, - исключается! Происхождение у него самое низкое, самое подлое и ничтожное! Хотя это нисколько его не умаляет, - спохватился дядя из страха быть заподозренным в снобизме. - Нисколько! Нисколько! - тянул он нараспев, разводя длинной рукой невидимые струйки дыма. - Из такой же среды вышли замечательнейшие мужи, цвет нации. Безусловно! Безусловно! И несомненно! Ответь, - его набрякший паралитический глаз упирался в меня зловеще, - Линкольн - разве он был аристократ? Разве он происходил из состоятельной семьи? И в детстве его холили и лелеяли? Или наш бывший губернатор, нынешний вице-президент Соединенных Штатов, - разве он вырос в роскоши? Да ничего подобного! - выкрикнул дядя Баском. - Он родился в скромной и работящей фермерской семье и ни на йоту не изменился потом, остался самим собой - простейшим из простейших! Эти люди - украшение человечества. Никаких сомнений!

Он горестно размышлял, отсутствующе глядя поверх сцепленных пальцев, а я в который раз залюбовался благородным абрисом его задумавшейся головы, высоколобой и неприкаянной, которая не только печатью мысли, но и физическими пропорциями, и всей своей чистотой и незащищенностью так поразительно напоминала голову Эмерсона, и в такие минуты, как эта, мне казалось - я не видел головы прекраснее и чтобы на ней так запечатлелась вся жизнь человеческая с ее одиночеством и достоинством, величием и отчаянием.

- Да, сэр! - снова заговорил он. - Конечно, он темный человек и некоторые его высказывания… Ах, мерзость! Мерзость! - жмурился и смеялся он. - Какая мерзость!.. Но (хм-хм-хм!) как не рассмеяться, когда он… Ох, не могу, сынок… Мерзость! Мерзость! - сокрушенно поникал он головой. - Как грубо… Как хлестко! - упоенно шептал он.

Вот эту хлесткость он втайне особенно ценил, и был случай, когда он завистливо пожалел, что не может прибегнуть к ее помощи. В тот памятный день дядюшка Баском, воздев руки, облек свою никчемность в слова пламенной мольбы: - Если бы тут был Б. Т.! Мне бы его язык! Чтобы сказать похлеще!

А случай был такой. Как-то дядя увез жену на зиму во Флориду, снял там домик. Поселок был маленький, скромный, в нескольких милях от фешенебельных мест и не на побережье, хотя имелась река, точнее, узкий залив, подгрызший полуостров и с приливами и отливами наполнявшийся и мелевший. Немногочисленное общество, зимовавшее здесь, довольствовалось одной-единственной церквушкой и одним-единственным священником, тоже из приезжих. Зимой священник заболел, для службы в церкви стал непригоден, и его малочисленное стадо, ища замену, прознало, что дядя Баском в свое время был священнослужителем. Они явились к нему и попросили занять пустовавшее место.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке