Этот разговор очень смутил Каллиста: его стали искушать помыслы, что, быть может, действительно страдают они не за Христа. "И почему, – думалось ему, – если мы, страдая за почитание икон, страдаем за Христа, Он до сих пор не прекращает этой ереси? Почему попустил Он столь многим впасть в нее? Почему почти все епископы, столько игуменов и монахов присоединились к ней? Разве все они невежды или трусы? Разве они не знают веры и не стремятся угодить Богу?.. Почему же они не только приняли ересь, но даже и не думают, что совершили что-то плохое?.. Долго ли еще всё это будет продолжаться? А может, Господу неугодна борьба, которую мы ведем?.." За несколько дней Каллист так растравил себя этими мыслями, что впал в жестокое уныние и, ни в чем не находя ни утешения, ни разрешения недоумений, написал игумену, хоть и без уверенности, что письмо будет получено. К счастью, письмо до Феодора дошло, и, прочтя его, игумен возмутился духом и решился написать окружное послание всем братиям, надеясь и на то, что оно будет распространено среди остальных исповедников, как это случилось уже со многими его письмами в защиту православия.
"Как? – писал он. – Маккавеи, отказавшись вкусить свиного мяса, запрещенного тогда законом, сделались мучениками, а ты, страдая за то, что не отказываешься от начертанного Христа, не мученик?" Разрешая недоумения по поводу того, что гонение до сих пор не прекращается, игумен призывал не исследовать глубину судеб Божиих и напомнил, что некогда иудеи страдали более четырехсот лет, прежде чем наследовали обетованную землю, христианство до святого императора Константина было гонимо больше двух столетий, да и многие святые терпели гонения очень долго. "Великий Павел был гоним тридцать пять лет и ежедневно умирал, а ты за пять лет теряешь мужество? Многострадальный Климент был мучим двадцать восемь лет, а ты ослабеваешь за короткое время? Хватит ли мне времени перечислить деяния других мучеников? – восклицал Феодор. – Промысл как бы просеевает нынешних людей, чтобы отбросить оставшиеся еще плевелы, чтобы осталась чистая пшеница…"
Послание это разошлось чрезвычайно широко и в начале февраля, когда в окрестностях Константинополя были схвачены имевшие его при себе двое студитов, попало в руки эпарха и на другой день легло на стол к императору. В тот же вечер Лев вызвал к себе Грамматика.
– Прочти! – сказал он, протягивая игумену письмо. – Четыре года назад я сказал ему, что не стану делать его "мучеником"… Но он поистине нарывается на то, чтобы претерпеть новую кару! Непостижимо! Давно ли ему дали сотню бичей – и он опять за свое! И какова дерзость? Он стал еще наглей, чем раньше!
"Потерпим еще, мужественные воины Христовы! "Дни, как тень проходят", хотя гонители и думают, что они ждут, – писал Студит. – Ибо поистине они не знают, что Бог послал Сына Своего Единородного, который "родился от Жены, подчинился закону, чтобы искупить подзаконных", чтобы Он приобрел вселенную Отцу Своему. Иначе они не отвергали бы того, что Он может быть изображаем. Ибо никто из рожденных от жены не бывает неизобразимым…"
Читая, Иоанн испытывал смешанные чувства. Да, риторика – но за этой риторикой была пролитая под бичами кровь. Да, без богословских тонкостей – но Грамматик был знаком и с антирретиками Феодора, где тонкостей хватало, и с его стихами, ничем не худшими тех, что распространяли в народе иконоборцы. Беседа с Навкратием показала Сергие-Вакхову игумену, что в его системе всё же есть недоработки, и в последнее время он ночи напролет просиживал за книгами, кое-что перечитывал, пересматривал, обдумывал, пытаясь представить, что бы мог возразить его главный противник на тот или иной довод… В отличие от императора или патриарха, Иоанн не считал Студийского игумена "неразумным упрямцем": он видел, что Феодор отстаивал то, во что верил как в истину, – отстаивал последовательно, уверенно и твердо и был готов за это умереть. Грамматик не мог согласиться с ним – но не мог им не восхищаться.
– Я не вижу тут ничего особенно нового, государь, – сказал Иоанн, дочитав письмо. – Много риторики, много задора… Пожалуй, резковато местами, но ведь Феодор никогда не отличался излишней вежливостью, – игумен улыбнулся.
– Это не то слово! – император в гневе схватил письмо и вновь принялся просматривать его. – "Вас же и тех, кого мучит отступник, да утвердит Христос"! Каково?! – Лев бросил письмо на стол. – Нет, я не могу позволить, чтоб он распространял такие письма! – он прошелся по комнате. – Кстати, а сколько ему лет?
– Думаю, уже к шестидесяти.
– Немало!.. Ну, что ж… в таком случае еще сотня бичей, надеюсь, надолго выведет его из строя… Он ожидает "воздаяния"! Ему покажут воздаяние!
Грамматик молчал. Император вдруг пристально взглянул на него и спросил:
– Да ты уж не жалеешь ли его, отче?
– Я? – Иоанн приподнял бровь. – Можно ли, августейший, жалеть врагов веры и престола?
Император усмехнулся, еще раз внимательно взглянул на игумена и отошел к окну. "Можно ли? – подумал он. – Феодосия считает, что можно… Впрочем, женщина – что с нее взять!"
На другой день гонец с императорским посланием, к которому прилагалась копия письма Студита, был отправлен в Аморий: Лев повелел стратигу дать Феодору и его соузнику по сто ударов бичом. Получив приказ, Крате́р, поскольку не имел возможности отлучиться из города – оставалась неделя до начала Великого поста, и нужно было закончить кое-какие дела, чтобы освободить побольше времени для постных богослужений первой седмицы, – отправил в Вониту комита шатра Василия, сменившего на этом посту Феофана, в сопровождении двух десятков воинов. Посланные прибыли в крепость поздним вечером в сыропустную среду.
Вонитские узники уже прочли правило и легли спать, как вдруг с улицы донеслись шум и крики. Николай встал, забрался на табурет, выглянул в окошко и увидел, что двор полон огней и людей. Скоро заключенные услышали, как придвигают тяжелую лестницу, а затем раздался стук, скрип отрываемых досок; наконец, дверь распахнулась, и в темницу ворвались трое стратиотов. Один из них держал факел, а двое других схватили обоих монахов и повлекли вниз. Вскоре они уже стояли посреди двора, окруженные кольцом воинов, присланных стратигом, и нескольких из местной крепостной охраны, тут же был начальник крепости со своим асикритом. Накрапывал холодный дождь, и узники, выволоченный на улицу в одних хитонах, без мантий, зябко поеживались. Комит подошел к Феодору и сунул ему в лицо пергаментные листы.
– Это твое сочинение, мерзавец?
Игумен слегка отстранился, вгляделся в написанное и ответил:
– Да.
– Негодяй! – воскликнул комит, наступая на Феодора. – Как смеешь ты писать такое?! Ты, верно, хочешь, чтоб тебе прижгли руки каленым железом?
– Я хочу торжества истины.
– Какой истины?! Что ты называешь истиной? Ваше богомерзкое идолопоклонство? Довольно болтовни! Сейчас вам обоим дадут по листу, и вы письменно пообещаете не писать ничего никому и покориться приказу августейшего государя не учить о почитании лжеименных икон!
– Да не будет! – сказал игумен. – Мы не отречемся от нашего Бога. Всякий, отрекающийся от почитания иконы Христовой, отрекается от вочеловечившегося Христа. Да избавит нас Господь от такого нечестия! Мы говорили и писали и будем говорить и писать в защиту истины, пока Бог благоволит продлить нашу жизнь.
Николай заметил, как начальник крепости покачал головой и переглянулся с асикритом, а тот развел руками и постучал себе по лбу костяшками пальцев. Начальник крепости кивнул.
– Мерзавец! – почти прорычал комит. – Нет, ты не будешь ничего больше писать!
Он осмотрелся вокруг, и взгляд его остановился на высоком развесистом платане, росшем недалеко от дома, где были заключены узники. Комит повернулся к стратиотам.
– Свяжите этому негодяю руки и подвесьте вон туда! Писатель какой нашелся!
– Нет! – вскричал Николай и рванулся вперед, но был тут же схвачен воинами. – Не трогайте его! Это я писал послание!
– Вот как? – комит насмешливо поглядел на монаха. – Ты писал, а он что? Только диктовал? – он расхохотался. – Но действительно, нужно быть справедливыми в выборе наказания. Раз ты писал, то твои руки и поплатятся! – он сделал знак стратиотам. – Подвешивайте этого!
Николай встретился глазами с игуменом, Феодор поднял руку и перекрестил ученика.
– Держись, чадо!
– Молча-ать! – рявкнул на него комит. – Что руки распустил? А ну, связать его!
Один из стратиотов немедленно вывернул игумену руки за спину и связал так туго, что кисти тут же стали затекать. Николая схватили, поспешно стащили с него параман и хитон, раздался треск рвущейся материи. Ему связали руки толстой веревкой, перекинули другой конец через одну из нижних толстых ветвей платана, и два высоких стратиота стали тянуть за веревку с противоположной стороны. Вскоре монах повис в воздухе под веткой, и тогда конец веревки несколько раз обмотали вокруг ствола и закрепили. Комит взял кнут и собственноручно стал бичевать подвешенного Николая – по спине, по груди, по ногам… Скоро кровь закапала на землю. Феодор, бледный, молча смотрел, как мучают его ученика.
– Смотри, смотри, пес поганый! – стратиот, державший за конец шнура, которым были скручены руки Студита, злобно рассмеялся. – Сейчас и тебе достанется, еретик проклятый!
Феодор и бровью не повел: игумен настолько ушел в себя, что даже не услышал сказанных ему слов – он молился.
Наконец, комит, по-видимому, устал махать кнутом и, прекратив истязание, приказал спустить Николая вниз. Когда стратиоты отвязали конец веревки, окровавленный монах упал на землю и остался лежать неподвижно – он был без сознания. Комит откинул в сторону кнут, взял другой и, помахивая им, подошел к Феодору.