За окном уже светало. Грамматик снял котелок с огня, опустил на подставку, разворошил угли и некоторое время задумчиво смотрел, как, переливаясь огненными волнами, они постепенно темнели. О возможных внешних последствиях предстоявшего опыта Иоанн не беспокоился. Снятие сана? Никогда не стремившемуся ни к сану, ни к чинам, игумену было не жаль их лишиться, а мнение людей его вообще не волновало: он всю жизнь проводил опыты – и только одно это интересовало его по-настоящему. Но даже если б он дорожил чинами и людским уважением, и тогда бы он без колебаний пожертвовал всем этим для предстоявшего опыта: ради познания самого себя любая цена не казалось ему слишком высокой. Гнев императора? Этот вопрос отпал еще до того, как Грамматик задался им всерьез. Как-то раз, когда Иоанн закончил чтение василевсу очередного отрывка из Симокатты, Михаил поблагодарил его и вдруг спросил:
– Отец игумен, ты ведь часто общаешься с моей супругой?
– Довольно часто, государь. Августейшая взяла в обычай советоваться со мной относительно выбора чтения и беседовать о прочитанном.
– Что ж, очень хорошо. Я рад, что вы с ней сошлись, – император чуть усмехнулся, – и что она довольна. А то я ее вкусы никогда не мог удовлетворить, ведь я, видишь, человек малоученый.
– Всегда рад угодить моим августейшим повелителям, – поклонился Иоанн и подумал: "Двусмысленно, однако!"
Теперь, вспоминая тот разговор, игумен понимал, что он, скорее, имел вполне определенный смысл… Оставалось только решить вопрос о месте встреч: оно должно было соответствовать понятию о счастье, и какой-нибудь угол, где то и дело пришлось бы опасаться, что помешают, явно не подходил. Грамматик подошел к столу, зажег светильник, взял лист папируса, открыл чернильницу и выбрал в деревянной коробочке перо поострее. Письмо вышло кратким: Иоанн просил брата, чтобы тот сразу же по получении записки приказал слугам убраться в его комнатах и в "Трофониевых пещерах", а особенно постараться об уюте в помещениях второго этажа, поскольку игумен собирается приехать с гостьей. Грамматик чуть заметно улыбнулся, представив, как удивится Арсавир, прочтя такое послание.
Днем они с императрицей, по обычаю, встретились в "школьной" и, усевшись за мраморный стол наискосок друг от друга, стали обсуждать повесть Илиодора о Хариклее, которую Фекла закончила читать накануне. Повесть ей чрезвычайно понравилась, она с восторгом похвалила и сюжет, и стиль, и тонкие зарисовки чувств и характеров героев. Иоанн согласился с августой.
– Между прочим, – сказал он, – по некоторым сведениям, автор был епископом Трикки.
– Это в Фессалии?
– Да. Но я сомневаюсь, что эта легенда верна. Очевидно, читателям хотелось возвести повесть в разряд благочестивого чтения, сделав автора христианином.
– Да еще и епископом! – Фекла улыбнулась. – Немудрено: повесть прекрасна! Я давно ничего не читала с таким интересом! Правда, может быть, это потому… – тут она запнулась и слегка покраснела.
– Это естественно: чем тема произведения ближе для читателя, тем оно ему интереснее, – в голосе Иоанна вдруг появилась странная мягкость, почти нежность, впервые за всё время их общения.
Сердце августы забилось так, что, казалось, могло выскочить из груди, и она проговорила, не поднимая глаз:
– Знаешь, Иоанн, я подумала о Феофиле, когда читала… Как там говорится: "Души их с первой встречи познали свое родство и устремились друг к другу, как к достойному и сходному"…
– Да, я тоже думаю, что это похоже на случившееся с юным государем.
Всё тот же мягкий, неожиданно мягкий тон! Императрицу вдруг охватило чувство, что разговор идет вовсе не о Феофиле. Хотя изначально она собиралась поговорить именно о сыне, но…
– Я еще подумала… Я думала об этом и раньше, когда читала "Пир"… Ведь не всегда бывает так, что люди… понимают такое свое родство с первой встречи… Но всё равно, если в них есть внутреннее сходство, то постепенно это обнаруживается…
– Да. Если это родство существует, то оно не может не проявиться рано или поздно.
Лицо Феклы на миг точно озарилось, но этот свет тут же утонул в залившем ее щеки румянце. Не в силах взглянуть на игумена, она молча теребила медную застежку книжного переплета, и пальцы ее дрожали. Иоанн смотрел на нее, зная, что́ сейчас произойдет, и испытывал чувство, подобное тому, какое, вероятно, могло бы охватить искателя "философского камня", если б он, совершая очередной опыт, увидел, как из темной смеси разных веществ вдруг начинает выступать золото.
"Я всё испортила! – между тем думала августа. – Зачем я об этом заговорила?!.. Он может признать это, просто признать, и ничего больше, а я… Я не могу так… И сейчас… всё будет кончено!" Его признание существующего между ними душевного родства наполнило ее невыразимым счастьем, но уже в следующий миг она ощутила, что больше не в силах противиться своей страсти, и эта мысль погрузила ее в отчаяние.
– Иоанн, прости! – наконец, произнесла она еле слышно. – Надо что-то делать…
"С этим ничего не сделать! И теперь мы не сможем больше встречаться!" – она готова была разрыдаться и с трудом договорила:
– Я больше не могу… сохранять равновесие!
– Больше и не нужно, – тихо сказал Грамматик и накрыл ее руку своей.
У Феклы на несколько мгновений прервалось дыхание, и она замерла, словно не веря в происходящее и боясь спугнуть внезапное "видение". Иоанн чуть сжал ее руку. Императрица тихонько вздохнула и подняла на него глаза. В них сияло такое счастье, что Грамматик вздрогнул. Они встали одновременно, игумен обогнул стол и подошел к августе.
– Философ решил, – проговорила она, слегка запрокинув голову и глядя в его глаза, мерцавшие и переливавшиеся, словно расплавленная сталь, – что этот опыт всё-таки будет ему интересен?
– Да. Он нашел "философский камень", в существование которого не верил.
Когда их губы соприкоснулись, Иоанн перестал понимать, как он мог так долго оттягивать начало этого "опыта", а Фекла поняла, что держалась на лезвии ножа только потому, что ее удерживали там руки, теперь обнимавшие ее.
Назавтра в это же время они были на втором этаже особняка с видом на Босфор, таким знакомым Иоанну с детства. Игумен любил Босфор, но о глубине этой любви догадывался, и то отчасти, лишь его брат. С самого малолетства Иоанн никому не жаловался на свои неприятности, не плакал и не ныл, не искал утешения ни у кого: он шел в сад, туда, откуда было видно море, иногда забирался на дерево, а когда подрос, стал перелезать через забор и убегать на берег, – он мог созерцать Босфор часами, словно черпая в его синеве успокоение и силы переносить горести и выуживая из его волн ответы на возникавшие недоумения. Как будто всегда один и тот же и всё же каждый раз иной, этот морской вид помогал Иоанну и сосредотачиваться, и отдыхать, утешал и ободрял. Это была тайная и глубокая любовь, Грамматик ощущал, что она взаимна, и потому никогда, даже при сильном ветре, не боялся вверять себя и свою лодку босфорским волнам, уверенный, что здесь с ним ничего плохого не случится. За годы, прошедшие после бегства из дома, Иоанн научился внутри себя находить силы для преодоления трудностей, но каждый раз, оказываясь на знакомых берегах, испытывал странный трепет и чистую, ничем не омрачаемую радость встречи со старым, мудрым, всё понимающим другом, а когда случалось, что душевные силы всё-таки иссякали, Грамматик знал, где почерпнуть их вновь. Но теперь он был счастлив поделиться "своим" Босфором: на этих берегах, которые одни знали его душу, он хотел впервые раскрыть ее, целиком и без оглядки, перед другим человеком – уверенный, что Фекла, как и Босфор, примет его всего, поймет и ни в чем не осудит.
После объяснения в "школьной" они расстались, договорившись, что на другой день императрица придет на пристань Сергие-Вакхова монастыря, переодетая "по-монашески", и Иоанн отвезет ее в "место, быть может, не лучшее на земле, но которое должно понравится божественной августе", как выразился он с улыбкой. Она пришла в черном хитоне и такой же пенуле, завернувшись в нее полностью и надвинув капюшон так, что лица почти не было видно; ее провожала Пелагия. Двум приближенным кувикулариям императрица доверяла совершенно: Пелагия и Афанасия были семнадцати лет взяты горничными для Феклы, за полгода до того дня, когда Сисинию вздумалось породниться с "будущими государями", с тех пор были при хозяйке неотлучно, знали и ее вкусы и характер, и то, как протекала ее жизнь с мужем; императрица сделала их кувикулариями после воцарения. Вечером, вернувшись из бани, она сказала Пелагии, что та завтра должна будет проводить ее на пристань, а на другой день встретить, и велела ей с Афанасией говорить всем, кто ни будет спрашивать августу, что она лежит с ужасной головной болью и никого не хочет и не может видеть, – это не вызвало бы подозрений, поскольку такие приступы с Феклой действительно иногда случались. Теперь, вероятно, они будут случаться гораздо чаще… Ну, что ж! Ведь она стареет… При этой мысли императрица едва не рассмеялась.
Пелагия, выслушав ее приказание, чуть улыбнулась и сказала:
– Да, государыня. Ты можешь ни о чем не беспокоиться.