– Так вот, если говорить об ипостасных отличиях, то один человек отличается от другого в первую очередь не внешним видом, а происхождением, страной обитания, похвальным или непохвальным поведением. Внешность меняется с течением жизни довольно сильно, а если бы мы стали рассуждать, например, об отличии друг от друга близнецов, то говорили бы именно об их поведении, нраве и прочее. И что такое человек? Разумное, смертное, способное к пониманию и познанию живое существо. Эти свойства познаются лишь умом и могут быть правильно изображены тоже лишь умом и словом, но никак не живописью. То же самое с поведением, нравом, происхождением. Когда мы говорим о том, чем отличается Иисус Христос от Иисуса Навина, то указываем, что один был Сыном Марии, родился в Вифлееме, жил там-то, делал то-то, а другой был сыном Навина, родился и жил в другое время и совершал иные дела. Но мы при этом ничего не говорим о том, какой был рост, цвет волос или глаз у того и другого – хотя бы потому, что мы этого в точности не знаем. А если б и знали, то всё-таки, говоря об их отличиях, делали бы упор не на этом. Заметь, что в Евангелии нигде не сказано ровным счетом ничего о внешности Христа.
– Это так, но Человек Иисус всё-таки имел определенную внешность, так же как и Иисус Навин. Или ты с этим не согласишься?
– Соглашусь.
– Тогда ты должен согласиться и с тем, что, как Иисус Навин, будучи человеком, изобразим, как любой человек, так должен быть изобразим и Христос.
– А вот с этим не соглашусь. Но прежде ответь мне на такой вопрос: вы считаете иконы достойными поклонения, поскольку на них изображено воплощенное Слово, не так ли?
– Так.
– Мне же думается, что, хотя Христос и имел по человечеству определенные особенности, но, изображая эти особенности, мы не изображаем воплощенное Слово. Ты можешь изобразить некие телесные черты, но это еще не есть Христос, ведь ничто из тех существенных признаков человека, о которых я только что говорил и которые описываются лишь словом, нарисовать невозможно. А признаки, изобразимые красками, преходящи: мы знаем, что Христа уже не узнавали по воскресении даже ученики. Лука и Клеопа узнали Его не при встрече и даже не во время разговора, а при преломлении хлеба. Иоанн сказал: "Это Господь", – не тогда, когда апостолы увидели Его, а тогда, когда по Его приказанию поймали много рыб. Апостолы узнавали Его по делам, а не по внешнему виду. Плоть, воспринятая Словом, обозначала не отдельного человека, а человека вообще, и потому Христос неописуем.
– "Человек вообще"? Это, конечно, интересный поворот мысли. Но если плоть Господня обозначала "человека вообще", то как она существовала во Христе? Природа может существовать лишь в отдельных ипостасях. Если, по-твоему, никаких особенностей определенного человека во Христе узреть нельзя, то получается, что Он воплотился лишь в представлении, а это манихейство. Когда Христа брали под стражу, Он спрашивал: "Кого ищете?" – и потом: "Если Меня ищете…" Как Он мог бы такое сказать, если б не имел никаких зримых особенностей, отличавших Его от остальных людей? Как Он мог бы и назваться именем собственным Иисус, если б не имел, как все люди, ипостасных особенностей отдельного человека? Нет, Он имел личные свойства и потому описуем.
– Ты не совсем меня понял. Плоть Господня имела особенности, свойственные человеческой природе в целом, но не имела таких личных особенностей, которые могли бы вечно оставаться в ипостаси Слова. А потому воплощенное и воскресшее Слово изобразить нельзя. После воскресения Господь мог как быть узнаваем учениками, так и оставаться не узнанным. Мы даже не можем утверждать, что Он не являлся, например, Луке и Клеопе в одном внешнем образе, Марии Магдалине в другом, а Иоанну с Петром в третьем.
– Ты считаешь, что Христос имел некие личные признаки, но все они являются отъемлемыми, а то даже и изменяющимися, случайными, и не пребывают в ипостаси Слова вечно?
– Теперь ты понял меня правильно. А то, что в Нем неизменно сохраняется, то есть воспринятое человечество, неизобразимо, будучи общим, а потому и не может быть поклоняемо в иконах. Но и мы по воскресении все изменимся и "облечемся в нетление и бессмертие", как говорит апостол, и "каков Небесный, таковы и небесные". Христос во Своем втором пришествии явится всем, и все люди узна́ют друг друга. Почему узнают? Разве потому, что они все друг друга видели раньше и знают в лицо? Нет, но по духовному действию, к которому описуемость не имеет ровно никакого отношения. И оценят друг друга не по телесным признакам, а по деяниям предосудительным или похвальным, совершенным в земной жизни, – именно они и имеют значение, именно они и пребудут вечно, так же как вечно пребудут геенна и рай.
– Уж не считаешь ли ты, что и мы по воскресении станем неописуемыми?
– В каком-то смысле – да, поскольку тогда "Христос будет всяческая во всем". Ведь и ограниченность тоже частично исчезнет: как Воскресший проходил чрез запертые двери, так это сможем делать и мы, хотя сейчас человеческой природе это совершенно несвойственно. Даже ангел, когда выводил Петра из темницы, открывал перед ним двери, чтобы он прошел, а уж найдется ли кто святее Петра! Христу же по воскресении открывать дверь не понадобилось.
– По-твоему, описуемость не есть одно из неотъемлемых свойств человеческой природы? Это невозможно принять. Если уничтожить описуемость, уничтожится сама природа, и уже не будет никаких людей вообще. Всё, что ограничено как-либо пространством, имеет и начертание, имеет отношение к линиям, точкам, фигурам. А неописуемое не имеет отношения ни к чему из этого. Значит, если Христос неописуем, то Он окажется не бывшим ни в определенном внешнем образе, ни в пространстве, ни в теле. Но Писание говорит, что Он явился в человеческом виде, был ограничен и пространством, живя в Назарете, и стал плотью. Значит, Он описуем, иначе и быть не может.
– Ты рассуждаешь в категориях этой жизни. А тогда "разгоревшиеся стихии растают" и всё изменится. "Се, творю всё новое", как сказано в Откровении.
– По-твоему, "новое" означает, что описуемость тогда уничтожится? – спросил Феодор немного насмешливо.
– Что мне запрещает так думать?
– Да, конечно, о том, что еще только будет, можно вообразить, что душе угодно. Но это такая область, куда я, пожалуй, вступать не рискну, поскольку я отнюдь не свят, и не всеведущ, а потому предпочитаю оставаться при том учении, которое оставили нам святые отцы. А они учили, что по воскресении мы, как и Христос, отложим лишь дебелую грубость этой земной плоти, а не саму плоть. Но дебелость и описуемость – вовсе не одно и то же, – Феодор пристально взглянул на Грамматика и добавил: – На самом деле в этом споре любопытнее всего одно: почему тебе так хочется, чтобы поклонение иконам было сведено до уровня народного суеверия?
– Возможно, – ответил Иоанн с усмешкой. – Но ведь это вопрос не догматический, не так ли?
– Скорее, аскетический.
– Пожалуй. Но за аскетическими советами я к твоему почтенству не обращался.
– Совершенно верно, поэтому, полагаю, нам пора завершить нашу беседу.
– Согласен. Мне было весьма приятно побеседовать с тобой, отче. Хотя тебе со мной, вероятно, не так уж приятно, – Грамматик еле заметно улыбнулся.
– Приятно? Скорее, поучительно. Прощай, господин Иоанн!
– Прощай, господин Феодор!
Оглянувшись вокруг, Студийский игумен заметил у стены Николая, смотревшего на него во все глаза, кивнул ему и направился к выходу. Пока они с Грамматиком разговаривали, в портик набилось довольно много народу. Люди слушали, качали головами, кивали, пожимали плечами, но никто не осмелился подать голос одобрения или возмущения – при взгляде на двух игуменов невольно вспоминалось Гомеровское: "Так на Олимпе бессмертные между собою вещали". Можно было созерцать это издали, глядя снизу вверх, но не участвовать самому…
– Кто это? – спросил Николай, когда они с Феодором были уже у дверей.
– Иоанн Грамматик.
– Ианний?!
Николай обернулся. Иоанн смотрел им вслед, и на губах его играла странная улыбка – студит не смог понять, что за ней скрывалось: насмешка или… некая тонкая печаль?..
– Думаю, он никогда не согласится с нами, – говорил Феодор, рассказывая по возвращении Навкратию о неожиданной встрече. – Он создал очень стройную и логичную систему. Если можно так сказать, слишком логичную.
– И из гордости не захочет от нее отказаться… как от красивого творения своего ума? – спросил Николай.
– Конечно, гордость тут играет свою роль, – ответил игумен после небольшого молчания, – но дело не только в ней.
– Да, – кивнул Навкратий. – Когда я с ним встречался… он всё-таки признал, что тогда ему нечего было мне возразить. Теперь он нашел новый довод – этого самого "человека вообще"…
– Если вспомнить все доводы, которые он выдвигал в разное время, – задумчиво проговорил Феодор, – то возникает мысль, что ему нравится учение, где Бог оказывается, так сказать, как можно более духовным, высоким и далеким, неприступным… точнее, приступным, но далеко не каждому желающему и не сразу… Бог близкий к каждому, если так можно выразиться, "слишком близкий", его не устраивает. Он верит в воплощение, но не приемлет излишней, по его мнению, плотяности… Христова вера для него – учение еще более "для избранных", нежели это можно заключить из Евангелия. Возможно, это связано с особенностями его внутренней жизни – отчасти с успехами в умной молитве, а отчасти с гордостью. Недаром он говорил тебе, брат, – Феодор взглянул на Навкратия, – о том, что при молитве мы не должны воображать никаких икон.
– Ну да, – усмехнулся эконом, – а поклонение иконам уравнивает преуспевшего аскета с грубым простолюдином, высокообразованного философа с невежественным земледельцем!