Реальора вперил властный взор в багровую вагину неба, из которой уже всходило шероховатое солнце, цепляясь лучами за курчавые волосы черных деревьев, росших на земле, гикнул громовым голосом, от которого пошла трещина по всему евразийскому материку, свистнул разбойничьим посвистом, да так, что небоскребы в городах присели на колени, фыркая в удила линий электропередач, и пошло, поехало смещение темпоральных слоев, залупился хуй хронотопа, запердели ебкие минуты, щелкнула осклизлыми деснами пизда времен. И вот уже смердят года, хуярят века, проплывают мимо с возъебительной скоростью гондоны материков. Онанирующее настоящее поворачивает багровую двадцатую головку и видит похотливо подползающую вечность, насосанную из прошлого и будущего. Левая грудь вечности состоит из прошлого, правая грудь вечности состоит из будущего. Но не только блядские груди с молоком времени есть у этой самки - есть у нее и воздетые к Богу хуи. И не даром, ой, блядь, не даром, времени дается интерсубъективная сексуальность. Прошлый хуй - будущий хуй, прошлый хуй - будущий хуй, прошлый хуй - будущий хуй, прошлый хуй - будущий хуй… От этих отмазок вечности у настоящего, уже пробуровившего пласт своей сексуальности до 18 века от рождества Христова, начинается форменная истерика: возненавидит брат брата и как начнет хуярить ебарь ебаря, так сокибаль война, комилирь война, шведское кульдье.
Только Мазепа со своей женой не думает о войне со шведами, занятый более важными проблемами.
- Объяснись без отговорок, отвечай просто, прямо, будь добр, - ласково попросила Мария с искаженным лицом.
- Мне дорог покой твоей души, Мария, - Мазепа покончил с курой и освежил бокал. - Тебе налить? Как хочешь. Так и быть, расскажу. Княгиня Дульская, она… гм… Княгиня Дульская… Что-то я не могу подобрать слов… Это… Это… Это шутка.
- Шутка? - побагровела Мария.
- Ну, ну… ну, ну…
- Я близ тебя не знаю страха, ты так могущ, но эти твои дурацкие шутки. Тебя ждет трон…
- А если плаха?
- Я пойду с тобой на плаху, мы же не раз обсуждали этот маленький вариант нашей совместной жизни. Я не переживу твоей смерти, но ты не умрешь, нет: ты носишь знак высшей власти.
- Мы не сможем умереть вместе. Это была шутка. Княгиня Дульская…
- Что?!? Кстати, что это за женщина тебе звонила?
- Какая женщина?
- Ну эта, утром.
- Это соседка, у нее умер муж.
- У меня есть теория: люди умирают в подражание кому-то. Это особый вид зачастую бессознательной мимикрии: не совсем социальной, не совсем культурной и не совсем природной. Например, моя бабушка умерла, подражая своей сестре, которая была ее на год старше: спустя год после ее смерти, почти в тот же день.
- Этот человек задохнулся от газа, которым травил крыс в гараже.
- Наверное, моя теория не всегда распространяется на несчастные случаи.
- Это было самоубийство.
- Откуда ты знаешь?
- Год назад точно таким же образом покончил с собой его друг: его нашли лежащим лицом в такой же камере с газом, предназначенным для крыс. Однако он оставил записку.
- Значит, моя теория подтверждается и тут!
- Похоже, что так. Не моргай.
- Почему?
- У меня была одна знакомая, которая моргала.
- И что?
- Ну… она умерла.
- Мазепа, мне кажется, ты лжешь, говоря о смерти. Смерть - это единственое, что убеждает, и ты этим пользуешься, чтобы делать комплименты женщинам… (Входит слуга).
- Товарищ Мазепа, выйдите, пожалуйста, к народу.
Мазепа вышел на балкон замка и увидел многотысячную толпу, состоящую из солдат, крестьян, лакеев, женщин и прочих тварей, непродуманно оскверняющих землю. Все эти люди тянули к нему руки, скандируя: "Ма-зе-па! Ма-зе-па! Ма-зе-па!" Многие плакали, и слезы текли по их лицам, забытые или незамечаемые в порыве экстатической любви к кумиру. Мазепа взмахнул рукой, как дирижер палочкой, и в толпе наступила тишина. Среди общего молчания, прерываемого лишь судорожными вздохами корчащихся от поклонения субъектов, этот красивый седовласый старец произнес:
- Убейте друг друга!
В полной тишине стоящие в тесноте люди поглядели друг на друга с любовью и удивлением, словно в первый раз. И поднялась рука брата на брата, жены на мужа, отца на сына. Иван Васильевич Кочетков замахнулся медным пестиком на отца, Василия Ивановича Кочеткова, и ударил, и пробил брешь в голове, и кровь хлынула и залила лицо убиенного. Антонина Константиновна Воскобойникова выхватила громадную булавку из платка и воткнула ее с улыбкой в сердце Ивану Васильевичу Кочеткову, тот оглянулся на женщину и, прежде чем умереть, улыбнулся ей в ответ светло и ясно. Муж Антонины Георгий Воскобойников схватил жену за шею и принялся душить. Задушив, тут же закатил глаза, будучи уже убитым соседом по имени Семен Березовчук. Жена Семена оставила мужа на промысел дочери, подступившей к отцу с острым хлебным ножом, а сама обратила свое внимание на старушку Алену Дмитриевну Кудряшову, питающуюся подаянием. Когда дочь Березовчук, уже убившая отца, собиралась воткнуть нож в Пафнутия Рогожкина, стоящего у стены, украшенной фресками, тот, не заметив ее намерения, случайно увернулся и остался жив, после чего со стороны дочери Березовчук уже было глупо заносить над ним нож вторично, и она обратилась к подвернувшемуся под руку его малолетнему сыну Лене Рогожкину, который бежал с камнем в руке, ища любую ему жертву. Между тем Пафнутий Рогожкин вместе со своей любовницей Катей Полулюбовой на секунду отвлеклись от массового убиения, заметив любопытную фреску, о которую Катя опиралась задом во время ожидания выхода гетмана, пока Пафнутий всовывал ей между половых губ свой елдык, задравши красный сарафан, пользуясь скоплением народа, до самых ее белых полных плеч, и таким образом, имел время рассмотреть сюжет росписи, которая то приближалась, то удалялась, то мутнела, расплывалась, то становилась ясной, как божий день, синхронно его глубоким и продуманным толчкам. Теперь Катя, одернув подол, зырила голубыми глазами в стену, щелкая семечки:
- Расскажи, что там нарисовано-то… Дверь? Кто это такой приник к двери симпатичненький-то? Это из охраны? Нет? Стрелец? Да не щупай ты груди, погодь. Так это из охраны или нет? Ты знаешь, что это за дверь-то, милый? Может, это в другом замке-то?
Дверь не запиралась на ключ, и Павел распластался на ней как распятый, вжимая ее деревянный холод в пазы дверного проема собственным теплым телом, запрятанным в светлый летний костюм. В петличке повисла одинокая голубая незабудка. Оттуда, из потусторонней дыры ломились в этот, посюсторонний мир мириады существ, которые могли помешать, разбить, опошлить. Павел чувствовал, что вспотел, длинноватая прядь волос цвета искусственной ржавчины прилипла ко рту, и боясь оторвать руки, чтобы не уменьшить силу рычага, он начал пучить губы, силясь отлепить взмокшие волосы.
Петька глядел на его напряженный кривоватый член с бугристой головкой, на спавшие почти до колен расстегнутые светло-серые брюки, на худые и бледные весенние ляжки с розоватыми прыщиками, похоже крапивница, неужели этот человек хочет заслонить мне весь мир? Он дотронулся до члена языком и поймал за хвостик мысль: "так как он хочет заслонить мне весь мир своим членом, то меня должно обуять такое отвращение, что я почувствую тошноту, как только прикоснусь языком к его багровому органу". Однако пойманная мысль оказалась невластной, и Петьку не вырвало. Наоборот, он вошел во вкус и принялся отсасывать другу с большим искусством. Искусство - это был единственный выход из ситуации, в которой они оба оказались взаперти. Не отрывая губ от члена, Петька пошарил на столе, взял оттуда и вложил Павлу в руку, которой тот сильно сжимал его голову, помогая той резкими движениями насаживаться на теплый кол, корректуру "Золотого хлеба". Павел взял и, сжав, ее между двумя пальцами, продолжал помогать себе и вдавливать голову Петьки кулаком.
- Фэто кхолектула тхохо Фаськи, с кхотолым мы… - счел нужным пояснить Петька, не отрывая рот от трепещущей головки.
Рука тут же отпустила его голову: Павел с искаженным лицом поднес рукопись к глазам.