- Только тише, без шума, - предупреждает Кармелицкий.
Бежим, спотыкаясь на могилах, за Степаном Беркутом.
- Здесь, - произносит Беркут, останавливаясь.
Кармелицкий зажигает карманный фонарь. Его слабый, неровный свет с трудом пробивается через густую сетку дождя, ложится масляным пятном на землю, выхватывает из темноты высокую могилу и распростертого на ней человека. Воробьев лежит на спине, широко разбросав руки. В правой - крепко зажат наган, в левой - пучок влажной травы. Лицо у командира взвода восковое, в мелких морщинках, губы полуоткрыты. Капли дождя падают на лицо, смывая кровь, которая сочится из небольшой рамы на правом виске.
- Оставайтесь здесь, - приказывает Кармелицкий. - Не поднимайте шума, об этой смерти не должны знать другие.
Карманный фонарь гаснет, и темнота кажется еще гуще, она давит на глаза. Будто находишься в глубоком, замурованном склепе.
Стоим в темноте, прислушиваясь к удаляющимся шагам Кармелицкого.
На землю рушатся целые потоки воды. Это уже не дождь, а ливень. Блинов сбрасывает с себя плащ-палатку и накрывает ею тело техника-лейтенанта Воробьева.
- Ему уже все равно, - замечает Степан Беркут.
К нам приближаются люди. Слышен топот многих ног, шум плащ-палаток. Вспыхивают карманные фонари. Расплывчатые, мутные луч-и света прыгают по земле.
- Идите по своим местам, товарищи красноармейцы, - приказывает командир полка.
Через несколько минут нас опять разыскал Кармелицкий.
- Надо похоронить человека…
Работаем молча. Тут же и Кармелицкий. Он помогает рыть могилу. В темноте то и дело натыкаемся друг на друга. Пущены в ход малые саперные лопаты, выданные нам перед тем, как идти в Новгород. Яму заливает водой, наверх выбрасываем не землю, а жидкую грязь.
- Надо касками, так будет сподручнее, - советует Степан Беркут.
Управились с делом далеко за полночь. Опускаем в могилу тело Воробьева, завернутое в плащ-палатку, засыпаем яму землей.
Все устали. Хочется спать. Вот так лечь бы прямо под дождем и забыться в крепком сне.
А дождь все льет.
Трудно представить себе, что где-то есть города - большие, светлые, шумные. Трудно поверить в то, что в эту минуту где-то спокойно и мирно отдыхают люди. Теплая комната, чистая постель, тишина, мереное постукивание маятника стенных часов; в открытую форточку долетают приглушенные звуки и шорохи ночной улицы; на полу играют блики электрических фонарей. Не верится, что есть на нашей планете места, где можно ходить в полный рост без опасения, что тебя возьмет на прицел вражеский снайпер.
Кажется, что эта ночь будет тянуться целую вечность, что нет в этом мире ни розовых рассветов, ни восходов солнца, ни хлопотливых дней с их большими и малыми заботами, ни вечерних закатов, когда все в природе дышит покоем. Осталась одна сплошная ночь вот с этой густо чернильной, осязаемой физически темнотою, с этим нудным и безжалостным дождем.
На плечо ложится чья-то рука. Тяжелая, но горячая.
- О чем думаешь, Климов? - опрашивает политрук Кармелицкий. - Почему притих?
Что-то бессвязное говорю ему о городах, где спокойно отдыхают люди, о розовых рассветах, о вечной ночи.
- Такого не ожидал от тебя, - признается Кармелицкий. - Видно, нервы пошаливают. Это бывает. Надо взять себя в руки, иначе можно до всякой чертовщины дойти, как дошел техник-лейтенант Воробьев.
Садимся на могильную плиту. Тут же Василий Блинов и Степан Беркут.
- Нет сейчас в мире такого города, где бы спокойно отдыхали люди! - со злостью говорит Кармелицкий. - Простыни чистые, комната теплая, конечно, есть, но вот спокойствия нет.
И немного смягчившись, продолжает:
- Вся планета в тревоге. В любом доме, в любой трудовой семье большая тревога. И знает каждый, что если мы не выдержим, война придет в его дом. Будут рваться бомбы везде, где живут люди. Если не выдержим мы, фашизм захватит весь мир. Так-то оно, Климов! А ты толкуешь о чистой постели, о постукивании маятника стенных часов, о тишине. Не хватает только канарейки да гитары над кроватью…
Кармелицкий затягивается табачным дымом. Огонек папиросы на секунду освещает массивный влажный подбородок, насупленные брови, сдвинутые к переносице.
- Вы, конечно, ждете от меня, что я скажу о смерти Воробьева? - произносит Кармелицкий. Голос его звучит опять жестко. - Трусливо поступил Воробьев. Он ушел от друзей в самую трудную, тяжелую для них минуту. Вот и все о смерти вашего командира взвода.
На мое плечо снова ложится рука Кармелицкого.
- Наше светило трудится исправно, - мягко говорит политрук. - После ночи всегда наступает утро. Об этом забывать не надо. А то что розовые рассветы хороши - не спорю. Я сам их люблю, ой, как люблю!
И снова оборона
Занимаем оборону на окраине деревни, раскинувшейся на берегу Волховца, недалеко от Новгорода. Местных жителей нет, они покинули насиженные места. По улицам бродят недоеные коровы, бездомные овцы и свиньи, куры. Многие коровы больны грудницей. Их врачует Петре Зленко. Он добыл в погребах несоленый жир, смазывает им вымя животных, выдавливает молоко с кровью. Великана-повара животные узнают, они собираются вокруг сарая, где расположена его кухня. Когда из сарая показывается огромная фигура Петра, коровы приветствуют его разноголосым ревом.
На эту сцену смешно и грустно смотреть.
Окопы и траншеи тянутся по огородам. Земля рыхлая, копать легко, и мы с удовольствием, без особых усилий, хорошо углубили оборону. Таскаем бревна для накатов блиндажей и дзотов. Мастерим землянки.
Впереди простирается огромная низменность, поросшая высокой травою. Узкой полоской серебрится Волховец, за ним возвышается Кирилловский монастырь, а дальше, на горизонте, в фиолетовой дымке виднеются контуры большого города. Это Новгород. По утрам или перед заходом солнца, когда воздух особенно чист и прозрачен, он хорошо виден. Он предстает взору таким же, каким был до пожара - большим, многоэтажным, и только в бинокль можно отчетливо рассмотреть страшные разрушения, причиненные обстрелом и бомбежкой. Стоят лишь остовы зданий с черными провалами окон, рухнувшими крышами.
Немцы часто обстреливают деревню. На улицах валяются туши коров, овец. Мясо убитых животных идет в солдатский котел.
В нашем рационе появились свежее молоко, яички, картофель, зеленый лук. Всем этим снабжает нас покинутая людьми деревня.
В эти дни мы хорошо выспались, помылись в бане, надели новое обмундирование - общевойсковые бриджи и гимнастерки. Получили и шинели. Обмундирование танкистов - кирзовые тужурки, гимнастерки стального цвета, кирзовые бриджи, шлемы - все пошло на склад. Теперь мы заправские пехотинцы. Прощай, мечта о танках!
Идем на поправку. Петро Зленко старается изо всех сил. Для батальона наш повар - неоценимая находка.
- Так можно воевать сто лет, - часто говорит Степан Беркут. Одет он в новенькое из английского шевиота обмундирование, полученное по блату от полкового интенданта за трофейный парабеллум.
- Подожди радоваться, - предостерегаем мы всегда оптимистически настроенного товарища. - Послушай, что творится на правом фланге…
Вот уже третьи сутки недалеко от нас, на правом фланге, гремит, не переставая, артиллерийская канонада. Немцы снова таранят нашу оборону, и, очевидно, нам придется участвовать в горячем деле.
Афанасьев официально числится теперь батальонным санитаром, но живет по-прежнему в нашей роте. В ту ночь с проливным дождем, когда застрелился техник-лейтенант Воробьев, Афанасьев вынес с поля боя более десяти тяжелораненых бойцов.
Максим Афанасьев получил письмо от матери Николая Медведева. Та справляется, почему сын ничего не пишет, тревожится, не случилось ли с ним беды. Мы не докучаем нашему санитару. Пусть сам решит, как ответить.
- Нет, ничего не отвечу, - решительно заявляет Максим.
- Я бы ответил, пропал, мол, без вести, - советует Степан Беркут. - Лучше сказать правду, чем трусливо отмалчиваться. Ведь не по твоей вине погиб Николай.
- Нет, не отвечу на письмо, - упрямо повторяет Афанасьев. - Тебе легко рассуждать, а каково мне?..
Разозленный Степан Беркут вспылил не на шутку:
- Послушай, Максим, мое слово. Николая Медведева все мы любили, и я любил его. Мы потеряли в боях не одного Медведева, много хороших парней не вернулось с поля боя. Они были нашими друзьями. Но мы не раскисли, ты раскис. Чего ты хочешь от нас? Чтобы и мы все вместе с тобой с утра и до вечера вздыхали, лили слезы? Этого ты хочешь? Надоел ты мне со своим горем!
Максим Афанасьев растерялся. Огромный кадык на тонкой шее заходил, как поршень - вверх и вниз, будто к горлу Максима подкатился тяжелый ком, который никак не проглотишь.
- Если мы последуем твоему примеру, - продолжает Беркут, - то в нашем блиндаже целый день поминальный вой будет стоять. А нам жить надо, воевать надо, бить врата надо.
- Ты уж извини, - произносит Максим. - Я не хотел обидеть тебя и никого не хотел обидеть. О Медведеве говорить больше не буду. Ответ на письмо обязательно напишу.
На горячего, вспыльчивого, но доброго и великодушного Степана эти слова, как ушат воды. По его лицу и глазам догадываемся, что Беркут проклинает теперь свою горячность, что ему стыдно перед Афанасьевым.
- И ты, Максим, извини за резкое слово, - просит Беркут.
В этот же день провожаем Блинова в штаб дивизии. Его вызвали, чтобы вручить орден. Василий до блеска начистил сапоги, подшил чистый подворотничок, побрился.
Василий, конечно, навестит Марту: медсанбат расположен рядом со штабом дивизии. Собираем подарки для девочки.
- Куда мне все это? - протестует Блинов.
Мы неумолимы.