Павловский Олег Порфирьевич - Не оглядывайся, сынок стр 9.

Шрифт
Фон

- Пошли, допросим, - предлагает Леший. - Кто по-немецки шпрехает?

В школе большинство из нас учило французский. Такая была мода. А может, просто учителей французского языка больше было.

- У нас немецкий преподавали, - говорит Леший, - да только он мне что-то на душу не ложился, еле-еле на "удочку" тянул. Ну, ничего, может, он по-русски знает…

Леший поправляет ремень, пилотку, одергивает гимнастерку, насупливает брови, подходит к фрицу шагов на десять, останавливается и манит того пальцем к себе. Фриц беспрекословно подчиняется.

- Какой части? - строго спрашивает Леший.

- Нихт ферштейн.

- А-а… не понимаешь?.. А это понимаешь? - И Леший подносит к его лицу не ахти какой кулак.

Фриц, не переставая улыбаться, кивает и говорит:

- Гитлер капут.

- Ишь ты! Сейчас говоришь Гитлер капут, а вчера небось, говорил русский капут, Сталин капут, да? - Генка делает свирепое лицо. Артист!

- Нихт, нихт, - испуганно машет руками фриц. Руссиш карош, Сталин карош, руссиш зольдатен карош… и снова виновато улыбается.

- Ух, подлиза несчастная, садануть бы тебя по роже или к стенке… Паф-паф… Хочешь?

- Паф-паф дорт, - показывает фриц на запад, - Гитлер капут, война капут.

- Ну и мудрец, - смеется Леший, не в силах больше сдержать напускную свою суровость. - Как зовут?

- Зо-о-вуть? - фриц непонимающе смотрит на Генку.

- Э, тупица… Черт, как это "звать" по-немецки?.. Знал бы - выучил… Ну, понимаешь… Я - Геннадий, Гена…

- Хена… - Немец, кажется, догадывается, о чем его спрашивают. - Ду - Хена, их - Ханс Хофман… Ферштейн?

Мы хохочем. Генка тезку нашел!

- Ду - Хена, их - Ханс… Ферштейн? - повторяет радостно немец.

Леший уже не рад затее и, не зная, видимо, как теперь выйти из положения, спрашивает, показывая на котелок:

- Васер хочешь?

- Я, я, васер…

- Чего ж стоишь, раз-зява? Дай сюда… - Генка вырывает котелок, пробивается к крану, набирает кипятку: - На, лакай, чтоб тебе подавиться…

Немец благодарно кивает:

- О, руссиш зольдатен карош! Данке шен, данке. Гитлер капут!

- Иди ты со своим Гитлером… - И Генка мастерски завертывает такое, что у нас от смеха выступают слезы, а немец, еще раз повторив "Гитлер капут, война капут", топает на противоположный край платформы, где почему-то без всякой охраны стоят еще несколько удивительно похожих на него фрицев.

Весь остатний путь мы, как можем, издеваемся над Лешим.

- Допросил, называется… Тезке обрадовался… За кипятком сбегал… Чего ж в гости не пригласил? Посидели бы, побалакали, по цигарочке выкурили… За войну там, за детишек…

Леший моргает, морщится, вздыхает тяжело. Всегда скорый и находчивый на ответы, тут он словно подавился, и только острый, обтянутый пупырчатой гусиной кожей кадык его бегает вверх-вниз.

Первым жалеет Лешего Юрка:

- Ладно, ребята, хватит… Чего там… Я бы тоже… Душа наша такая… добрая…

За что тебя, Юрка!

Над городком плывут дымные облака. Они чем-то напоминают разрывы зенитных снарядов - кучные и кудрявые. От руин тянет гарью. В ноздрях щекочет, и хочется беспрестанно чихать. Прямо перед нами груда искореженных рельсов. Рядом штабель свеженьких, пахнущих смолой шпал.

Незнакомый майор, представитель части, в которую вливается наша команда, обходит ряды, оценивающе нас оглядывает. По усталому, бесстрастному лицу его не понять, доволен он пополнением или нет.

Потом он коротко рассказывает о боевом пути мотомеханизированной бригады и добавляет:

- Бригада наша гвардейская. Это высокое звание она заслужила в тяжелых боях. Теперь вы тоже гвардейцы. И я надеюсь, вы также с честью оправдаете это звание.

Гвардейцы! Незаслуженные пока, но все-таки… Мне кажется, я прибавил в росте и грудь стала шире.

Потом мы садимся на "студебеккеры", и мощные, вместительные машины мчат нас по пыльной степной дороге. Часа через три скорой езды колонна останавливается около небольшого, наполовину сожженного села. Утонув в израненных, полуобгорелых, но все-таки сохранивших кой-какую зелень на деревьях, оно сбегало по склону холма к лощине, где вздыбились журавли двух колодцев с тяжелыми, окованными железом деревянными бадьями.

За селом - противотанковый ров, выкопанный по всем правилам военного искусства. Боком к брустверу рва стоит подбитый фашистский танк. Он не успел развернуться и удрать. И холм, и село, и танк этот кажутся неживой, нарисованной на огромном полотне панорамой.

Лица и руки наши покрыты толстым слоем пыли. На них можно рисовать пальцем, как на закопченном стекле. Майор дает нам полчаса на приведение себя в порядок.

Раздеваемся до пояса, окружаем колодцы и начинаем обливать друг друга. Нам не привыкать к студеной воде. На Двине купались, лишь только сойдет лед.

Под конец мы снимаем последнее и по очереди, не торопясь, как бы смакуя леденящий холод колодца, выливаем на себя по полной бадье. Стоящий в стороне майор сгоняет сумрак с лица довольной улыбкой: а ничего дескать, парни, такие не подведут; таким ни жара, ни холод не страшны.

Потом мы располагаемся на краю рва и едим подвезенную походной кухней крутую перловую кашу, прозванную "шрапнелью". Каша без сахара и почти без масла, но вкусна необыкновенно, и Пушкин первым отправляется за добавкой. После каши хочется пить. Юрка Кононов берет два котелка и бежит за водой.

- На-азад! Ложись!.. Все ложись!..

Это майор.

Мы падаем ничком. Многие скатываются в ров. Из-за облака с надрывным протяжным гулом выныривают три "юнкерса". Им удалось проскочить фронтовую полосу, и сейчас идут они неспешно, высматривая добычу, уверенные в своей безнаказанности. Идут невысоко, соблюдая строй. По ним можно бы стрелять, но нам не успели выдать даже винтовок.

Юрка приостанавливается, глядит вверх, грозит "юнкерсам" кулаком и спокойно идет к колодцу. Несколько метров остается ему до колодца, когда от одного из стервятников отделяется черная запятая. Она растет, приближаясь, и страшно воет.

Бесшумно - так мне, по крайней мере, кажется взметывается около колодца земля. Юрка как-то странно взмахивает руками, оборачивается к нам лицом и падает. Я будто бы слышу звенящий звук ударившегося о землю котелка.

"Юнкерсов" уже не видно.

Первым подбегает к Юрке майор. Поворачивает к себе, прижимается ухом к груди, щупает пульс. Мы стоим вокруг в недоумении, думая, что Юрка дурачится и не было никакой бомбы, а просто он кувыркнулся ради шутки и сейчас вскочит и засмеется, как полчаса назад на этом же самом месте.

Мне почему-то вспомнились маневры и вылезающая из кустов испачканная рожа Феди Котова. Там была игра, здесь игра кончилась.

Майор поднимается и молча стягивает с головы пилотку Мы тоже стягиваем пилотки и стоим так несколько минут.

Война входила в нас как бы постепенно, словно приучая и приручая к себе. Сначала нас поразило само слово "война". Оно хорошо было знакомо нам по книгам и песням. "Если завтра война, если завтра в поход, если темная сила нагрянет…" И оно не было страшным, потому что было далеким, неощутимым, как жизнь наших предков.

В наш город воина пришла хлебными карточками, постами гражданской обороны, враз опустевшими магазинами, короткими и неутешительными сводками Совинформбюро. И все равно она была еще где-то слишком далеко. Потом начались бомбежки, не частые и потому жданные, по крайней мере нами, ребятами. Заслышав сигнал воздушной тревоги, мы не убегали в бомбоубежище, мы взлетали на чердаки, на крыши в надежде вовремя расправиться с зажигательной бомбой, шипящей и выписывающей вензеля. Фашисты пачками сбрасывали их на деревянный город, а мы скидывали бомбы с крыш на землю и тушили песком.

Мы плясали от восторга, когда в перекрещенные лучи прожекторов попадал силуэт фашистского бомбардировщика и туда, в слепящий перекрест, стремительно мчались красные и зеленые ленты трассирующих пуль и зенитных снарядов. В мирное время нас не баловали фейерверками, и смертельный этот фейерверк был как праздник.

Наш двор смерть обходила стороной. И только слухи, что там-то бомба попала в самое бомбоубежище, где-то на Новгородской сгорело столько-то домов, доходили до нас, не особенно поражая неокрепшее сознание. Пожары в городе частенько случались и до войны.

А тут лежит Юрка. Мертвый. Он только что смеялся. Ему, как и всем нам, нет еще восемнадцати.

Война!..

Тишина. Глаза у Юрки открыты. Они смотрят в небо. Оттуда пришла смерть. Она может прийти сейчас отовсюду.

Кто-то коротко всхлипывает. Наверное, Юркин дружок Ваня Мезенцев.

Нет-нет, не надо плакать. Мы не девчонки. И не мальчишки уже. Мы солдаты. Надо сжать кулаки и стиснуть зубы.

Война!..

В груди моей нарастает глухой протест, готовый вырваться криком. За что тебя, Юрка? За что?..

Моя бабушка любила выпить. Подвыпив, любила говорить: "Рюмка, Лешка, не грех. Попы тоже по рюмашечке пропускают. Вот сподличать - грех, подножку грех подставить… А самый большой грех, Лешка, - человека предать, земле своей изменить. Бог за такой грех смертью карает".

Юрка ни в чем не успел согрешить. Даже в самой малости.

В кармане не успевшей выцвести гимнастерки - фотография девушки, которую он, может быть, так и не успел поцеловать. Майор достает эту фотографию, красноармейскую книжку, комсомольский билет, смятый конверт с письмом, кладет в планшетку и велит нам рыть могилу.

В извещении родным напишут, наверное, стандартное: рядовой Юрий Кононов в боях за Советскую Родину пал смертью храбрых. Что ж, это, пожалуй, будет правильно. Юрка не подвел бы в бою. На его месте мог оказаться каждый из нас.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке