- Ох, и справедливый был Александр Иванович! Показухи не терпел, за правду бился. Помните, как он схлестнулся в деканате?
- Давал дрозда, будь здоров, - подтвердил Синицын.
Услыхав такие слова, Мирошников отстранение, как о постороннем, подумал: студенческий жаргон. И член-корр, словно угадав насчет студентов, вздохнул:
- Они его разве что на руках не носили. А слушали как! На лекции муха пролетит - слышно. Возился с ними, как со слепыми котятами…
Мирошникова коньяк не брал: трезвость не отпускала, леденила сердце, не давала расслабиться и, может, всплакнуть. И совсем оно замерзло, когда вернулись из кухни, а крышка уже на гробе, и возникло ощущение: вот теперь-то отец ушел в мир иной окончательно и бесповоротно. Голошубин объяснил:
- Я распорядился. Чтоб не терять времени. Пора ехать в крематорий…
И эта знобящая трезвость не покидала и когда по команде Голошубина выносили гроб, и когда садились в автобус, и когда дожидались у крематория очереди, и когда выходили из зала, и когда ехали на поминки.
Как и обещала, Маша успела собрать стол. Зав. кафедрой и декан факультета убыли еще из крематория, сославшись на занятость. Зато были проректор, профессор Синицын, Голошубин, двое его заджинсованных парней на подхвате - все неплохо выпивали в память о покойном. Была также и Аделаида Прокофьевыа, нашла-таки, адреса не напутала. И ее не обносили стопкой.
Выпивали молча, молча закусывали, лишь изредка перебрасывались сугубо деловыми репликами:
- Передайте, будьте любезны, селедку…
- С лучком, с лучком!
- Отведайте икорки… Продукт!
- А я отведаю винегрета…
- Хлеба не желаете? Белого? Черного?
Вадим Александрович слушал разнобойные голоса, пил водку, не хмелея, тупо думал: "Как все нелепо и противоестественно! И что это за обычай, когда после похорон пьют и едят? Так ли надо поминать усопшего? Хорошо, хоть Витюшу отвели к соседям…"
А разве то, что было до застолья, не нелепо, не противоестественно? Вот голошубинские парняги, длинноволосые, патлатые, и Мирошников с доцентом в паре заносят гроб в лифт, и, поскольку там он не вмещается, его наклоняют. В автобусном чреве гроб стоял у ног Мирошникова, пах сосной и еще чем-то не лесным, лекарственным. Шофер то набавлял скорость, то тормозил, гроб съезжал со своего места, и Мирошников, низко склоняясь со скамейки, поддерживал его за угол. А проректор, декан и доцент ехали позади похоронного автобуса в институтской "Волге" и тоже то прибавляли скорость, то тормозили перед красным светофором. "Волга" была черная - как бы в знак траура. По пути Голошубин растолковывал Мирошникову: "Ты, Вадим Алексаныч, усекай: каждый получает, что положено, по чину. Кому лежать на Новодевичьем, кому на простом кладбище, а кому… Извиняюсь, конечно… Но не взыщи… И обратно ж: с кем прощаются в конференц-зале, а с кем - в частной, извиняюсь, квартире… Не я решал, я что? Я исполнитель… Решало руководство, общественность, конференц-зал вроде бы занят… А что соответственно полагается - все исполнил, быстренько и аккуратненько…" А потом гроб, с которым они стояли в очереди, внесли в помещение, настал их черед, сотрудница сказала им: "Готовьтесь". Через десяток минут: "Заносите". И они занесли свой гроб в высокий кирпичный зал и под стереофоническое звучание траурной мелодии водрузили его на возвышение вроде пьедестала, задрапированное черным бархатом. Заученная скороговорка сотрудницы: "Близкие и желающие, подходите прощаться". Мирошников, а за ним и остальные подошли к гробу, взглянули в последний раз. Сотрудница положила в гроб жетон с номером - чтоб не спутали прах, - накрыли крышкой. И вдруг гроб стал медленно опускаться туда, где бушует огонь, створки сомкнулись, подобие пьедестала вновь свободно - для следующего гроба, - и тут же музыка прекратилась. Голошубин выдохнул: "Эх, как нашего брата жарят", профессор Синицын дернул его за рукав: "Помолчите, ради бога!" - "А я что? Я молчу. - И следом сказал: - Насчет конференц-зала решение спорное, но я руководству не перечу… В чем-в чем, а в этом ученый…" Потом Голошубин сказал: "На выход… Урну с прахом, Вадим Алексаныч, получишь через пару неделек, в квитанции написано… Да, а прописка у тебя есть… ну не у тебя - у Александра Ивановича?" - "Какая прописка?" - не понял Мирошников. "Прописка на кладбище… Ну, это так говорят… В смысле: похоронены на кладбище какие родственники? Чтоб подселить". - "Я не знаю…" Потом Голошубин отпустил декана и доцента: "Наш автобус ушел, дуйте городским транспортом!", а прочим скомандовал: "По коням!" Проректор, профессор Синицын, Мирошников и он сам сели в институтскую "Волгу", заджинсованные ребята схватили такси. Потом ввалились к Маше, к собранному ее стараниями поминальному столу, и Мирошников топтался в прихожей, не зная куда себя девать, пока не подошла жена: "Иди к гостям…"
- А я тебе что говорю? - Мирошников очнулся от зычного возгласа проректора. Моложавый, высоколобый, в отутюженном в клеточку костюме и белоснежной рубашке, член-корр держал Голошубина за пуговицу, чуть косил мокрым взглядом.
- Правильно говорите! Исключительно правильно!
- Я говорю, таких, как покойный Александр Иванович, по пальцам пересчитать! А в нашем институте их, может, и вовсе нету… Да не дрожи ты, Семеныч, я и ректора имею в виду. Нету!
- Да я что? Я - как все…
- Помнишь, Мирошников схлестнулся с ректором? Из-за спортсменов… Мол, не желаю ставить баллы за их волейбол, пусть не только мяч лупят, но и учатся. Ректор на своем, Александр Иванович на своем. До райкома дошло. И кто, я спрашиваю, добился своего? Профессор Мирошников.
- И кафедру после потерял?
- Это исключительно правильно, как ты выражаешься… Между прочим, и со мной разок схлестнулся… Вывесили факультетскую стенгазету, а в ней критическая заметка об одном студенте - не спорю, шалопай он и лодырь, но сын какого-то там начальника, удобно ли трепать такое имя?.. Я посоветовал снять стенгазету, студенты взбунтовались, ринулись в партком и, разумеется, к Александру Ивановичу. Тот - ко мне: "Это безнравственно! Во-первых, несправедливо, во-вторых, несправедливость творится на глазах у студентов, какой урок они извлекут? Кого-то критиковать можно, а кого-то нельзя - из-за папы?" Убедил он меня, уговорил - стенгазету не сняли. К пользе того шалопая. Руководящий отец узнал о заметке, позвонил в партком: "Правильно, не давайте ему спуску, а я тоже приму меры". И взял сыночка в шоры! И, знаете, парень подтянулся…
А профессор Синицын говорил Маше:
- Молодежь любил, тянулся к ней… Подкармливал некоторых, особенно иногородних, деньжатами ссужал. Вероятно, это не очень педагогично, но - добрейшая душа… А за одного, которого, представьте, намеревались исключить за какую-то мелочь, вступился. Грудью встал! Пошел напролом - в ректорат, в деканат, в парторганизацию, в комитет комсомола… Фамилия того студента Чикильдеев, впоследствии институт с отличием окончил, сейчас на БАМе гремит…
"Положительно об отце говорят, - подумал Вадим Александрович. - Возможно, на поминках так и нужно делать. Хотя лучше молча хлестать водку, как эти голошубинские мальчики…" Мальчики и пили и одновременно ели: едва успевали проглотить, как снова полон рот, и казалось, щеки постоянно надуты. Что ж, их тоже подкормил бы профессор Мирошников, а теперь как бы подкармливает его законный наследник. Законный и единственный - вот так повезло. В какой раз захотелось всплакнуть, и не смог. Налил граненый стаканчик, подцепил вилкой селедочный хвост, поглядел на Машу. Она слушала Синицына, каменея лицом. Сказать бы ей: "Не надо так, Машенька", но не сказал. А молодец баба Аделаида Прокофьевна легонько, будто про себя, улыбается и, позвякивая браслетами, подкладывает мальчикам куски покрупнее. Исключительно правильно делает. Если не считать того же: зачем они все здесь?
Вместо положенной кутьи отведали компота - Голошубин изрек: "Сойдет". Подала Маша и горячее - жареное мясо с картошкой. Распотрошила запасы в холодильнике и на балконе. Ешьте, гости дорогие, ешьте и пейте, поминайте отца моего, Мирошникова Александра Ивановича, а я сын его - Вадим Александрович Мирошников. Сын законный и единственный.
Маша открыла форточку пошире - в спертый, чадный воздух вторглась свежая, сырая струя, охолодила Мирошникову лоб. Он потер виски, поглядел в окно: снежинки невесомо падали вниз, вниз, к земле. Мельтешили снежинки, мельтешили близкие и дальние огни - и мельтешили мысли, трезвые и нетрезвые. Мирошников жевал, не замечая, что жует, все ниже клонилась его красивая, массивная, как у отца, голова.
- Дамы разрешат нам курить? - спросил более других захмелевший проректор.
Маша сказала:
- Пожалуйста, курите на здоровье.
Аделаида Прокофьевна улыбнулась щедрее:
- Разрешаю, поскольку сама курю…
Проректор галантно раскрыл перед ней серебряный, с вензелями портсигар, и Аделаида Прокофьевна взяла папироску толстыми, короткими пальцами с ярким маникюром. Проректор щелкнул зажигалкой, поднес огонек.
Задымили и остальные, и выяснилось: некурящих двое, Вадим Александрович и Маша. Но он зачем-то попросил сигарету у Голошубина, неумело затянулся. Откашлявшись, перехватил неодобрительный взгляд жены. У него всегда так: в принципе некурящий, а выпьет - сует в рот сигарету, при Машиной, разумеется, неодобрении. Подумал: "Обычное застолье. Выпивка, закуска, треп. Не хватает музыки, плясок и хорового пения".
Профессор Синицын поучал Машу:
- От ревматизма первейшее средство - пчелиный укус. Я на даче так поступаю: беру у соседа несколько пчел - и на больное место. Как рукой снимает! Но, разумеется, предстоит потерпеть, покуда пчелы жалят…
Маша не кивала, слушала с неподвижными, застывшими чертами.
- Да, интересно… Да, любопытно…